Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 1 742 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
Рецензия Аллы Марченко ("Литучеба") на "Письма Якуба" Глеба Шульпякова
Рецензия Аллы Марченко, (журнал "Литературная учеба") на "Письма Якуба" Глеба Шульпякова, отмеченные в этом году специальной премией "Новарда" на "Московском счете"

В литературе меня больше всего интригует то, что рождается в сознании читателя, когда он читает текст, который я написал. Насколько он считывает то, что я хотел сказать…
Глеб Шульпяков,
из интервью


Россия сдвинулась, задвигалась и никак не может притормозить. Статистики, правда, уверяют: синдром охоты к перемене мест диагностируется у незначительного числа россиян (три процента, не более). Но этого, видимо, достаточно для устойчивого, хотя и переменчивого читательского спроса на литературно оформленные и отрефлексированные зарубежные впечатления. Лет пятнадцать назад заглатывали всё, без разбора, ныне и покупают, и почитывают с выбором. И перебором. Скажем, «Записки бумажного змея»[1] дачные мои соседи бессовестно «зачитали»: по Парижу-Китаю с собой-де таскали. Змий сей, винились, мозги нам на фокус навёл. А вот книжку Сергея Костырко «На пути в Итаку» из серии «Письма русского путешественника» («Новое литературное обозрение», 2009) через зиму вернули. Слишком, сказали, подробно и не про нас. Мы же как все – немцы, итальянцы, скандинавы. Отряд: HOMO TURISTICUS, подвид – индивидуалы. А вот второй ваш знакомый (обе книги были с автографом) про то, что бывший советский, позабыть не может. Комплексует.

Костырко и впрямь чуток комплексует. Уговаривает себя: «перестань прятаться», а втайне радуется, когда его там, за кордоном, принимают за немца или поляка. Пытается, к примеру, разгадать загадку самодостаточности восточного мира, а под ребром свербит: «Кто мы в Европе?». Даже на сугубо новорусский вопрос: что же носит по белу свету нынешних «всемирных путешественников» – отвечает по-старосоветски: для расширения кругозора.

Прозу Глеба Шульпякова, что очерковую, что романную в столь простенькую формулу не втиснешь. Рецензенты, не сговариваясь, рассматривают его трилогию («Книга Синана», «Цунами», «Фес») как тройной «портрет своего поколения, желающего совершить побег из собственной жизни». Правда, сам Шульпяков не столь безапелляционен: хотя и говорят, мол, что, путешествуя, «люди бегут от себя», но я считаю: «эту фразу придумали домоседы». В каком-то интервью мелькнуло и такое признание: «Месяц без движения, и я злюсь на весь мир». Критики автору не перечат, но на своей интерпретации настаивают: дума о судьбе потерянного поколения. Татьяна Трофимова даже записала героя последнего романа Шульпякова в новые Печорины («Печорин нашего времени», «Частный корреспондент»,15.11.2010). Вадим Кочнев пошёл ещё дальше: пристегнул к «новым печориным» и лирического его героя: «Это успешный денди, напоминающий нам известного героя времён ″золотого века″ русской литературы, но только не озадаченный бесконечной хандрой, а сентиментальный, лиричный и одновременно циничный, практичный и деятельный современный москвич»(«Арион», 2011, №4. С. 58).

Так, может, и голову ломать незачем? Может, «объехавший полмира» постсоветский денди и впрямь очередная реинкарнация антигероя смутного времени? Вряд ли. Печорин перемещается в пространстве, не замечая ни горестей, ни бедствий человеческих, чего об авторе «Писем Якубу» всё-таки не скажешь.

 В Каппадокии я оказался на Пасху и тоже

был рад такому совпадению, ведь эта земля

древнехристианская и в то же время святая

для мусульман. И вот то, что одна земля смогла

приютить две религии, объединить их собой –

позволило мне фантазировать, что и человечество

когда-нибудь сможет совместить

главные мировые религии. (С. 66)

Но позвольте, вправе удивится въедливый читатель, при чём тут объединение религий? Что за странная фантазия? Где? В Каппадокии? А выселение греков, всех, до единого, а геноцид армян? А войны Понта с Римом? На территории Малой Азии нет места более, чем Каппадокия, обременённого памятью о «вражде племён» и несовместности религий? И древнехристианские, и армянские пещерные церкви и те давным-давно переделаны в мечети. А если где и не тронуты (за ненадобностью и избыточным множеством), то чему радоваться поэту, оказавшемуся средь осквернённых руин, в стопроцентно (ныне) мусульманском краю, именно «на Пасху»? Неужели Глеб Юрьевич Шульпяков этого не знает?

Знает, знает. И про армянскую боль тоже. Иначе не написал бы «Армянский триптих» так, как он его написал. Впрямую о трагедии 13-го года и здесь не сказано, но, как говорил Маяковский, можно ведь и не упоминать про войну, если пишешь и думаешь войною:

 
1

арарат –

шапку твою из рукава достану,

на брови надвину –

никто не заметит

2

выйду на лестницу –

первая травой заросла, вторая из камня,

а на третьей снег не сошёл

– ереван мой

3

берег есть, а воды нет

храм на берегу есть, берега нет

небо над храмом есть, храма нет

отдай, что взял – севан!

 
Вот так же – вроде бы мельком, как Арарат, оставшийся в Турции, за колючей пограничной проволокой, как уходящий (куда?) Севан в «Армянском триптихе», вводится в сюжет и Каппадокия. Не впрямую про беду, а бедою… Способен ли нынешний читатель стиха, приученный особенностями отечественного образования к подробным разъяснениям «идейного содержания лирического произведения», к собеседованию с поэтом на таком легкокасательном уровне? Достаточно ли он внимателен, чтобы заметить, сколь многое отражает это «зеркальце»[2], это как бы между прочим вставленное в строку слово: Каппадокия?

Как правило, малоспособен. Однако случай Шульпякова, как мне кажется, особый. Свойственный ему способ соображения и объяснения понятий, конечно же, своеобычен,[3] зато сами понятия – из общих всем, да и предмет – известен. Самым молодым из путеводителей по курортной Турции, заменившей россиянам украденный у них Крым. А те, кто постарше, наверняка припомнят «Каппадокию» Бродского (1992). Припомнят и тоже вставят в строку:
 
Сто тысяч воинов Понтийского Митридата–

 лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты –

вступают в чужую страну по имени Каппадокия…

…………………………………

Вдали, поперёк плато, заменив пейзаж,

стоят легионы Суллы. Сулла

привёл сюда легионы, чтоб объяснить, кому

принадлежит – вопреки клейму

зимней луны – Каппадокия. Остановившись, армия

выстраивается для сраженья. Каменное плато

в последний раз выглядит местом, где никогда никто

не умирал (выделено мной. – А.М.)

Словом, для кандидата на амплуа романтического странника лирический герой Шульпякова слишком серьёзен. Персоны байронического толка страданиями человечества не уязвляются. А этот ещё и возмущён равнодушием неуязвляющихся.

 
Мир, люди –

Как разбудить вас?

Кампо ди фьори. С. 41.

 
И ещё, там же:

Жги мир, как Нерон,

Убивай в гетто – ничего

Кроме чужих бриллиантов

Неинтересно!

 Впрочем, в «Кампо ди фьори» описан тот единственный в книге момент, когда лирический герой «Писем Якубу» присутствуя, отсутствует, а главным персонажем этой новеллы становится некто третий, решившийся, подобно безумцу из «Ностальгии» Тарковского, на самосожжение. За невозможностью «разжечь мятеж». Новый самосожженец (шорты, майка, акцент, иностранец, чужой в городе) – из тех, кто, купив пиццу, съедает её прямо на улице (пока не остыла), а наш  герой, отоспавшись в отеле, начинает день с кофе и граппы. Но таким – благополучным, занятым собой, как мировой проблемой, видит его обиженная им женщина, то есть, по определению, не способная разглядеть то, «что незримо для глаза и разумом не…»
Алексей Алёхин, то ли оспаривая, то ли дополняя пушкинское «Из наслаждений жизни одной любви музыка уступает…», вынес на обложку одной из своих последних книг («Голыми глазами», 2010) в качестве имиджевого слогана такую максиму: «Из доступных человеку разновидностей счастья первые три: любовь, творчество и путешествия». Согласился бы с ней путешественник Шульпяков? Не уверена. К категории стихотворцев, из поэзии которых «ушла женщина», он, конечно же, не относится. Даже в такой тонюсенький (всего тридцать четыре стихотворения!) сборничек, как «Письма Якубу», включил три развёрнутых разножанровых текста, где между героем и «особами противоположного пола» завязывается нечто похожее на мимолётный роман («Случай в Стамбуле», «Кампо ди фьори», «Прадо»). А портрет красавицы-турчанки (якобы переводчицы первого романа автора) и воспоминания о давней, четыре года тому, единственной ночи с ней написаны так напряжённо-нервно, что заподозрить портретиста в равнодушии к «соблазну новой красоты» невозможно. Но все эти случаи – и в Стамбуле, и в Риме, и в Мадриде, хотя и разнообразят «скуку жизни» (L ennui de vivre), ни в существе, ни в веществе его жизни ничего не меняют. И не потому, что инертен или циничен, а потому, что слишком уж укоренён в неотвязных, сугубо российских своих обстоятельствах – творческих, наследственных, семейных, имущественных: сын, жена, дом, отеческие гробы… И даже два дома. Один в историческом центре Москвы, на Большой Никитской, о чём и сообщается и не в интернет-интервью, а тут же, в сборнике («Ёлка на Манежной площади»). Второй – в родимой глухомани. Вроде и недалеко от столицы, а в распутицу ни жена не достанет, ни друг не пробьётся. Вознесенский, когда московская суета одолевала, ссылкой в себя довольствовался – «Я сослан в себя, я – Михайловское». Сегодня у творческого человека с возможностями, пусть и не очень большими, этой проблемы практически нет. Шульпяковское михайловское, хотя и неказисто – «бревенчатое», древоточцами «изъеденное», но крепкое: лет пятьдесят продержится… Больше того, если бы наш однодворец и впрямь убегал от самого себя, как, повторяю, предполагают рецензенты, зачем забился в такой глухой угол? В такое вымороченное место, где он поневоле «остаётся» «с самим собой» и в который раз убеждается: искусственные перемены внешних обстоятельств ничего не меняют:

человек остаётся с самим собой –

постепенно дымок над его трубой

поднимается ровным, густым столбом.

но – перед тем, как выйти с пустым ведром,

чтобы элементарно набрать воды,

человек зажигает в деревне свет,

развешивает облака, расставляет лес,

а потом устраивает метель или гром

(в зависимости от времени года) –

в сущности, этот человек с ведром

просто переходит из одного дома в другой –

и остаётся собой

Процитированное стихотворение («В деревне», с. 10) – третье от начала в сборнике. А вот какой сентенцией (выводом) «Письма Якубу» завершаются:

…человек остаётся собой.

Куда бы он ни ехал, клетку своего « я»…

ему приходится

тащить с собой. Из этой клетки никуда

не денешься, не сбежишь (С. 70.)

 Тот, кто ещё не держал в руках сборник Шульпякова, наверное, уже обратил внимание на то, что словосочетание письмо Якубу фигурирует в моём тексте то в единственном, то во множественном числе. Это не описка. «Письма Якубу» –  вынесенное на обложку название книги. Но кто же такой этот Якуб, если к нему обращено не одно письмо, а все-все включенные в книгу стихотворения? Некий далёкий идеальный друг, как, допустим, у Есенина в «Чёрном человеке», или, как у Карамзина («Письма русского путешественника»), – обобщённый образ оставшегося в России  адресата? Нет и нет. Якуб – имя попугая, для хозяев дорогой стамбульской гостиницы он необходимое дополнение к пышному антиквариату стильного номера:

И тут я увидел клетку.

Клетка стояла на окне рядом с пальмой.

Я мог бы и не заметить её, настолько неприметным

выглядело твоё жилище среди  пышного

антиквариата. Скрип, щелчок, свист – ты

ухватился за прут решётки. Ты сидел в клетке

точно так же, как сейчас – десять лет спустя, разве

что перьев было побольше… (С. 64–65)

Согласитесь, тут не только про письмо Ваньки Жукова на деревню дедушке, но и про чеховский перстень с надписью «Одинокому везде пустыня» и не захочешь, а вспомнишь. Ведь этот отцовский перстень-печатку Антон Павлович всегда держал на письменном столе и запечатывал им свои письма… И ещё вспомнишь, тоже чеховское: Одинокие, чтобы разговаривать, ходят в рестораны или в баню.

Одиночество на миру – самое лёгкое, самое переносимое из одиночеств.

Алла Марченко

[1] Алексей Алёхин. Записки бумажного змея. – М.: Время, 2005.

[2] Употребляю метафору: вставленное в строку зеркальце – в значении, какое утвердил за ней некогда Александр Кушнер:

 

Нам со спины изобразит

Художник девушку, а сбоку

Недаром зеркало висит:

В нём профиль виден, слава богу…

Так точно, подперев щеку

Рукой, поэт, оставшись дома,

Вставляет зеркальце в строку

Для восполнения объёма.

[3] О своеобразии его поэтики (точнее: выделки) лучше всех, по-моему, написала Ольга Балла: «Разножанровые тексты Глеба Шульпякова… сдержаны до скупости. Почти конспекты (а иной раз и совсем). Ужатые почти… до состояния формульности: ничего лишнего… Процарапанные по жёстким поверхностям – сухой иглой».


news1 news2