Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 2 636 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
"Вертоград изреченный…" - о поэзии Лидии Григорьевой
Наталья Лясковская, "Потомки героев Отечества" -  "Вертоград изреченный…": о творчестве Лидии Григорьевой "Настоящий поэт обязан сотворить свой поэтический вертоград — и она его сотворила, причем такой, какого больше ни у кого нет" 

Лидия Григорьева, без сомнения, получила свой дар, «прозрений благодать» — «из первых  рук». Ее жизнь, ее творчество — многогранный роман о саде земном, через энергетику поэтического слова перерастающем в небесный вертоград; земная эзотерика в ее стихах становится небесной экзотерикой, сокровенный рай земной — «вертоградом изреченным», драгоценным достоянием всех, кто соприкоснулся с поэтическим миром Григорьевой.
    Почему поэтов в целом, и Лидию Григорьеву в частности, так манит, притягивает тема сада? С древнейших времен в мировых религиях, в том числе в христианстве, сформировались представления о саде как о прообразе утраченного рая. Но если для античности и Ренессанса образ Эдема преимущественно являлся квинтэссенцией удовольствий и наслаждений, то в христианской литературе сложился образ мифопоэтической модели мира в его идеальной сущности: умонепостигаемого сада, сада — храма, хранителя высших смыслов, прообраз небесного рая, где произрастают нетленные крины чистого духа, где царят Христос с Богородицей и обретаются души праведников.
     Осмысление сада как текста мы находим в посвященных славянским народным культурам работах В. Н. Топорова, Т. В. Цивьян, Т. А. Агапкиной. Внимание исследователей привлекала топика природы в русской литературе XVIII-XIX веков, к отдельным аспектам символики сада разных эпох в европейской литературе обращались Л. И. Сазонова, Н. А. Бондарко, Н. А. Жирмунская, И. И. Свирида, Е. П. Зыкова, но наиболее известен фундаментальный труд Д. С. Лихачева «Поэзия садов» (1982 г.), интересно и философское осмысление сада в работах Ю. М. Лотмана, И. О. Шайтанова, Т. В. Саськовой, В. А. Кошелева, К. И. Шарафадиной, Э. Б. Мекша, Н. Л. Вершининой, Т. А. Алпатовой, В. А. Доманского. Сквозь их призму  мы понимаем, что поэты Серебряного века А. Ахматова, Г. Иванов, М. Кузьмин,  К. Фофанов, Вс. Рождественский, И. Анненский и другие слишком «окультурили» поэтические сады, превратив их в «говорящие ландшафты» поэтических топосов. Завораживающее действо! Не устояла перед ним и Лидия Григорьева, оставила свой изящный след:
Дорожки ботанического сада.
 Лианами опутаны ступни.
 Мелькает тень преступного Де Сада,
 смотри, не оступись и не спугни.
 Тогда увидишь, как в зеленом мраке,
 в тени роскошных замшевых дерев,
 появятся магические знаки,
 и вспыхнут, и поблекнут, отгорев.
 О духи сада, дикого, лесного!
 Средь остролистых неземных щедрот
 мятежный брат почтенного Краснова,
 как пария, суровый, промелькнет.
 В глубинах субтропического сада,
 где мне примнился северный маркиз,
 где тьма, где наподобье водопада
 отвесный лес с небес свисает вниз,
 я там была!..
    Другие поэты стремились возвратить поэтическому метамиру-саду если не пушкинскую вольность «задумчивых дубрав», то, по крайней мере, «невыцветший подлинник сада». Свято верил в вечность своих садов Блок: «Я насадил свой светлый рай…», «Соловьиный сад» — вне времени и пространства. Да и Владимир Набоков отринул образ сада как символа оставленности, увядания, одиночества, тоски по родине, сада изгнания, в котором остались навечно И. Одоевцева, Н. Туроверов, В. Гальской, М. Цветаева, выражавшие сомнение в идилличности и жизнеспособности сада-рая, порой доходящие в отчаянии своем до богоборческих высказываний, как позднее Бродский («сад, одинокий, как я сам»). Для Набокова сад — не часть материальной усадьбы (судьбы), символ утраченного, как, например, для Ивана Бунина, а самодостаточная вселенная или таинственная страна, «населенная» удивительными цветами и бабочками, полная онтологических артефактов, которые поэт открывал для себя, всякий раз заново силой дара легко воссоздавая сады памяти: «Глаза прикрою — и мгновенно…» Григорьева — набоковского состава крови, она умеет мгновенно рождать и множить свои поэтические сады, прекрасные  то как мыльный шар в радужно-прозрачном сверкании, то как подброшенная в воздух зимняя черно-белая схема, одним дуновением вдохнуть в них Божий дух. Не могу согласиться с критиком Владимиром Бондаренко, считающим, что цветы в ее саду, «распустившиеся и чудно пахнущие, вдруг исчезают, проваливаясь прямо-таки в зловещую пустоту», клумба внезапно зарастает бурьяном, и весь манящий мир, созданный поэтессой, при первом прикосновении превращается в руины. Да, ее мир хрупок на вид, но разве не так же хрупок сам человек, и все мироздание? И разве неудивительно сильна эта хрупкость  — ведь человек может легко умереть от легкого удара в висок и прожить длинную полноценную жизнь после того, как пуля пробила ему голову?!
     Сады-миры Лидии Григорьевой то приближаются к небесному образу, то отдаляются от него, прибитые к земле полярным морозом (раннее детство поэтесса провела на Крайнем Севере) — «снежный сад, что путь собой венчает», который «не поглощает свет, а излучает»; «отставив стул, он вышел в сад заснеженный, заледенелый»; «столько за зиму тепла во мне скопилось, а куда его девать, скажи на милость?» — образы почти арктического одиночества: «В этом городе ни деревца, ни сада, здесь и воздух тяжелее самосада. Снова сердцу пустеть, как улице в полночь, где носится ветер и «скорая помощь». Или втиснутые в тихий земной рай «садочка» возле родной хаты (школьные годы Лидия провела на Украине), где висит над стеной ковер бабушки Груни — «дивчина и хлопец, понуривший голову конь». В украинском фольклоре именно в саду то и дело встречаются эти трое: «Ой, у вышнэвому садочку козак дивчыну вговоряв…», «Вода у ставочку — пиды тай напыйся, я выйду в садочок — прыйды подывыся…», «Подай жэ, мылая, подай, коханая, на коня ручэньку…» Оттуда, из этой страны-сада — яркие видения буйного торжествования природы, кипение страстей и мыслей. Ее первые стихи кипят полноцветием, живописным изобилием, напоминая «венчание плодами» Н. Заболоцкого. Однако эти «дурманящие запахи распустившихся цветов, эти перечисления садов цветущих, лепестков роз, русских гербариев, грецких орехов и даже плачущих, тоскующих садов и садовых сновидений  приостанавливают интерес к её поэзии у копателей поэтических глубин и критических открывателей метафизических истин, отталкивают приверженцев поэтической социальности и психологизма», — считает Бондаренко. Выходит, то, что эстетствующие интеллектуалы принимают за прекрасную витальность, на самом деле — «черная дыра» сверхпритягательной личности, куда заглянуть страшно и не заглянуть невозможно? Пишет же Лев Анненский, что Григорьева «вбирает в себя весь живой мир: животный, растительный (…) тут магия сада: звездный сад, дикий сад, ботанический сад, детский сад. Сумасшедшая садовница не столько вкушает прелесть кущ, сколько усыновляет все растущее. Включая бурьян, сорняк, включая всю гниль, без которой нет сада». Ахматовское: «когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда», только — на свой лад, в своем саду, где, если так можно выразиться, и сор другой, и произрастающие из него стихорастенья. Григорьева переосмысливает индивидуальным художественным сознанием космогонический контекст восточной, русской и европейской философий сада, притягивая все новых и новых исследователей, тех, кто может понять и оценить ее великолепные мифологемы садов разного типа: реальных и «мыслимых», столичных и провинциальных, садов иных эпох и иных земель, духовных и небесных.
  Как бы ни жила я суетно —
 все в сундук судьбы слагалось.
 Красота неописуема!
 Слишком поздно догадалась.
(«Сумасшедший садовник»)
       Да, поздно догадалась, что красота «неописуема», — вернуться назад, пойти наперекор судьбе невозможно. И Григорьева следует «предначертаниям воздушным»: книга выходит за книгой с такой же периодической природной регулярностью, как расцветают цветы в ее лондонском (сегодняшнем) саду.  Она их «усыновляет», воспитывает («Воспитание садом» — название одной из критических статей о ее творчестве), защищает, фотографирует, стремясь запечатлеть его земную красоту в вечности.
   Настоящий поэт обязан сотворить свой поэтический вертоград — и она его сотворила, причем такой, какого больше ни у кого нет. Однако Григорьева, испытывая муку отпадения человеческого рода в целом и свою собственную в частности от совокупного образа «дерева жизни», ищет в поэзии способы восстановления гармонии с астральным его двойником. Осмысление поэтом реального сада приводит к акту творения нового мира. Вадим Месяц в предисловии к книге Григорьевой «Сновидение в саду» (2009) пишет: «Григорьева не предается мечтам о Небесном Иерусалиме, она знает, что он есть, тот самый, и «среди улицы его, и по ту, и по другую сторону реки древо жизни, двенадцать раз приносящие плоды, дающие на каждый месяц плод свой; и листья дерева для исцеления народов». Григорьева с жадностью рассматривает этот мир широко раскрытыми глазами, находится в беспрестанном мистическом восторге и трепете перед ним, в ее поэтических силах создать шедевр из всего — использовать все до последней щепочки и «гнили», осознавая, что Божие творение растение — «это не скучный побег, а грозовое событие», по Мандельштаму.
       Чудесно, что григорьевский сад небесный существует, но приносит ли счастье вечное или временное пребывание его создателя в нем? Григорьевой присущи горькие прозрения, она отчетливо видит, чует, что райские кущи граничат с «волчьей степью», где все поросло «буркун-травой», камышом, степной полынью да ковылем, более того — она там не раз скиталась, сама себя изгоняя из вертограда. Как и Иосиф Бродский («Вертоград голубой мечты», «На выставке Карла Вейлинка», 1984), Григорьева вдруг впадает в сомнения — не создала ли она «рай-тупик», или не возвращается ли постоянно в «другое место», туда, где идея рая разрушена первородным грехом, не попадает ли в «оману», услужливо подсовываемую ищущей душе лукавым (а в эту ловушку попадаются многие):
В тоске и в обреченной
 печали, наблюдая до поры
 прогулку двух сомнительных ученых,
 забредших в запредельные миры.
 О, мистики, садовники и маги!
 О, сад теней! И наводящий страх
 миндальный привкус сатанинской влаги
 на жаждущих, искусанных губах!
 Как звали, завлекали и манили —
 зеленый смерч, небесная трава
 и сладкий запах запредельной гнили…
 Я тоже там была!..
    Обывателя или поэта «среднего звена», благоденствующего в мелких темах, ужаснула бы идея пойти до конца, выясняя — нет ли за прекрасным видением пыльного задника, темного чулана или бездонного обрыва? Но Григорьева исследует свой мир, свою душу с бесстрашием естествоиспытателя, безо всякой пощады к себе, свойственным всем великим творцам. Она с яростью клаустрофоба вырывается, выламывается  из тесных рамок сада-быта, «скучного сада» — и что же?! Снова оказывается в очередном саду:
Разбить окно и выброситься прочь:
 там жизнь, там ночь —
 раскинулись деревья…
       Преодолевая муки, по определению И. Бродского, «серафического порядка» — одиночество, «пустоту» и «немоту», Григорьева вновь и вновь бросает вызов, предпринимая метафизическое бегство души к иному саду, от бесплодного — к плодоносящему. В этом суть судьбы поэта, его предназначенье, и Григорьева ни на йоту не отступает, не изменяет себе. «… в том-то  и  дело,  — восклицает Ф. И. Тютчев, — что  художнику  дорога  только  одна сторона предметов: их красота,  точно  так  же,  как  математику  дороги  их очертания или численность. Красота разлита по всему мирозданию  и,  как  все дары природы, влияет даже на тех, которые ее не сознают, как воздух питает и того, кто, быть может, и не подозревает его существования. Но для  художника недостаточно бессознательно находиться под влиянием красоты или даже млеть в ее лучах. Пока глаз его не видит ее ясных, хотя и тонко звучащих, форм  там, где мы ее не видим, или только смутно ощущаем — он еще  не  поэт.(…) поэтическая деятельность, очевидно, слагается из двух  элементов: объективного, представляемого миром внешним, и субъективного, зоркости поэта — этого шестого чувства, не зависящего ни от каких других качеств художника. Можно обладать всеми качествами известного поэта и не  иметь его зоркости, чутья, а, следовательно, и не быть поэтом. Так как мир во всех  своих  частях равно прекрасен, то  внешний,  предметный  элемент  поэтического  творчества безразличен.  Зато  другой,  внутренний: степень поэтической зоркости, ясновидения — все». Все — это и есть «Звездный сад» (еще одно название сборника стихов Лидии Григорьевой, вышедшего в 2011 г.), тютчевское определение удивительно точно подверстывается к ее стихам.
   Много лет знакома с Лидией Григорьевой, дружу с ней, и все эти годы все более преисполняюсь уважения и восхищения  к ее личности, к ее жизни. Иногда мне кажется, что плотская ее оболочка настолько стерлась, истончилась, что это уже почти и не человек во плоти, а некая стихия — порой грозная и грозовая, несущая разрушение всему ветхому, слабому, но гораздо чаще — прекрасная и светлая, сверкающая, жизнеподательная. Ее естественная, невероятно сильная способность к творчеству, духовная энергия, обнаруживающая себя через философскую лирику, является вечным импульсом к рождению высокого искусства, символом которого являлся и являлся сад — сад, безудержно разрастающийся  далеко за границы видимого мира, утверждая бессмертие духа.


news1 news2