Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 1 549 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
Анатолий Либерман о книге Григория Никифоровича "Открытие Горенштейна"

Анна Ахматова написала об Иннокентии Анненском: «Как тень прошел и тени не оставил, / Весь яд впитал, всю эту одурь выпил, / И славы ждал, и славы не дождался». Она была права лишь частично: и не тенью прошел Анненский по земле, и, если, как Ахматова сама и говорит (в записи Л.К. Чуковской), более поздняя поэзия («и даже Маяковский») целиком из него, значит, оставил он не просто тень, а глубочайший след в русской культуре. И, тем не менее, приходится признать ее правоту. Многие ли в наши дни читают удивительные стихи и глубочайшие эссе Анненского? Так и Горенштейн: он выпил яд и одурь нашей эпохи, не дождался славы и задохнулся.

 

Сильная сторона «Открытия Горенштейна» (если отвлечься от эрудированности автора: она, разумеется, сама собой) в ее соразмерности: биография изложена не более, чем требуется, и не заслоняет анализа; анализ же не тщится выглядеть наукообразным, а полемика не срывается в инвективу. Мне лишь кажется, что на преобладающем по необходимости мрачном фоне следовало больше выделить один светлый момент: был в жизни Горенштейна период успеха, даже всеевропейской знаменитости, когда после эмиграции его стали переводить на иностранные языки к завистливому удивлению оставшихся на родине. Сирота, в детстве раздавленный сталинским террором и Катастрофой, Горенштейн долгие годы прожил почти в нищете. Публикация «Дома с башенкой» в «Юности», всеми замеченная и оцененная, не имела последствий. Геренштейна не печатали, но не потому, что он писал нечто антисоветское (хотя по определению всё, что писалось без оглядки на цензуру, было антисоветским) или участвовал в самиздате (единственное позднее исключение – «Метрополь»), а потому, что был несовместим с советской литературой. Никифорович прослеживает процесс поначалу навязанного ему, а позже добровольного отчуждения от писательской среды, журналов и издательств. Он имел так мало, что даже карательные органы ничего не могли у него отнять. Горенштейн нашел ценителей среди самых больших мастеров, которым он давал свои рукописи, но у них был свой путь, хотя и не всегда усыпанный розами, но по сравнению с путем Горенштейна широкий и гладкий. Свирепая политизация гуманитарных наук и всех видов искусств была нормой советской жизни. Над современным Западом давно веет тот же дух, но в Америке и Европе  идеология насаждалась и насаждается снизу. Интеллигенция сама открыла РАПП’овскую модель мира и пришла в восторг. Низы хотят, а верхи могут (и очень хорошо могут) жить по-новому. Почвенный идиотизм, как и прочувствованно-народный погром, не лучше санкционированного государственной машиной. Ведь и идея сжечь вредные книги в Германии пришла от студентов (прогрессивно мысливших студентов), а не от руководства нацистской партии. Там «почин» только поддержали. Книги и рукописи одинаково хорошо горят в огне любого происхождения. Как общее правило, романы, повести, рассказы и, конечно. стихи, принесшие славу литературе шестидесятых годов, питались протестом; они были насквозь публицистичны, и лишь немногие стали бы художественным потрясением, будь они изданы в свободной стране. Они сыграли свою роль и в основном забыты (об авторах, памятникам самим себе, Никифорович говорит, на мой взгляд, совершенно справедливо). Как бы остро современны ни были в свое время Сервантес, Мольер или Диккенс, они сохранились вопреки этой остроте. Но сиюминутность в тексте или подтексте в принципе не интересовала Горенштейна. Поэтому даже внимательный читатель из КГБ не обнаружил у него ни одной антисоветской строчки. Но поэтому же и публике, приученной к эзоповскому языку и восхищенной своей проницательностью, он был неинтересен. И трибуном-разоблачителем он не стал. Никифорович цитирует Горенштейна 1988 года: «Я не принадлежу к тем, кто восторгается 60-ми годами. Они, конечно, раскрепостили сознание, и в этом их ценность. Но в смысле мастерства, особенно мастерства, и в смысле духовных взлетов это были годы, затормозившие развитие литературы. Беды второй оттепели демонстрируют слабые стороны первой оттепели. Почему сейчас многое идет на убыль? Потому что литература взяла на себя публицистические задачи, а это никогда не проходит даром» (с. 156). Трудно полностью принять его оценку, но в чем-то очень существенном он был прав.Горенштейн, чуть ли не единственный из своих современников, не испытывал никакого умиления при взгляде на «народ». Не принято говорить, хотя всем это известно, что понятие народ, будораживавшее великих писателей, художников и композиторов, лишь служит благородным синонимом простонародья. В реальном мире есть только группы людей, в какой-то мере объединенные общностью территории, судьбы, культуры и языка; чем меньше такая группа, тем более она сплочена и как этнос. Гражданские войны лучше всего свидетельствуют, чего стоит воспетый в литературе народ. Горенштейн и описывает не народ, а людей, которые редко оказывались злодеями или святыми. Во всяком случае, Каратаева, нестеровского отрока Варфоломея, Матрену и дворника Спиридона он вокруг себя не обнаружил.Никифорович подчеркивает, что советская власть вырастила не только угодных ей писателей, но и соответствующих читателей. Такие книги, как «Место» и особенно «Псалом», требуют медленного чтения, вдумывания и перечитывания. В них нет знакомых стереотипов. Уже по одной этой причине Горенштейн был обречен на изоляцию. «Мне хорошо, я сирота», – говорит о себе мальчик Мотл. Такой же удачей мог похвалиться и Горенштейн. Ушедший в себя, нелюдимый и очень несчастный, он продолжал писать до последнего дня.из его центральных тем была связь Ветхого и Нового Завета. «Псалом» – самая яркая книга на эту тему. Никифорович поясняет: «Горенштейн понимал... нравственной основой русской литературы... была по преимуществу лишь одна часть Библии – Новый Завет. Непротивление злу насилием, воспевание страданий униженных и оскорбленных, чувство вины за судьбу бедняков и убогих, надежда на искренность покаяния преступников – всё то, чем заслуженно прославлена русская классическая литература, – было связано с евангельской традицией. Но Фридрих Горенштейн не хотел отступать также и от ветхозаветной – иудейской – традиции, и это создавало для него, как русского писателя, очевидную проблему» (с. 101). Задавались роковые вопросы: автор – русофоб? Или еврейский писатель? Вполне ли еврейский? Может быть, даже еврей-антисемит? Верные советской традиции, критики – что Виктор Ерофеев, что Лев Аннинский – бросались на амбразуру, сгубившую не одну грудь: для них литература сводилась к «идейному содержанию»; убедительность художественных образов не интересовала никого. Условно говоря, «Мадонна Лита» рассматривалась только как пособие (хорошее или плохое) для кормящих матерей. О чем было спорить с такими оппонентами Горенштейну? Он им позже ответил, но тогда старые споры уже принадлежали истории. Кстати сказать, у самого Горенштейна никакой раздвоенности не было: он всегда знал, что он еврей и русский писатель; не он первый, не он последний.Никифорович надеется, что в оценке и читателей, и критиков Горенштейн займет место среди великих прозаиков нашего времени. Предсказания – дело опасное. В современной России и диаспоре круг вдумчивых, серьезных читателей – от силы несколько тысяч человек. Книги, по крайней мере, сегодня, живут, если они включены в обязательные школьные программы или если по ним поставлены популярные пьесы и фильмы. Горенштейн написал массу сценариев, но не в них залог его бессмертия. Ограничимся пока тем, что вместе с Григорием Никифоровичем «откроем» Горенштейна, то есть либо впервые обнаружим, что был такой замечательный писатель, либо еще раз откроем его рассказы, повести и романы и перечитаем их.


news1 news2