Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 1 768 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
Андрей Немзер - о романе Валерия Залотухи "Последний коммунист"
Андрей Немзер - о романе Валерия Залотухи "Последний коммунист" (в сборнике "Отец мой шахтер"): В каждом сочинении Залотуха говорил о своем и по своему, а не чеканил «заготовку» для потенциального режиссера. Если в «Великом походе…» авторская мысль развивалась все же не без учета экранной перспективы, то в «Последнем коммунисте» кинематографичность предстала лишь особенностью живого поэтического языка. Более чем оправданной, ибо таков тот единственный мир, что дан нам в каждодневных ощущениях. Быть может, это печально, но факт остается фактом. Не литературные персонажи, а мы сами (от крупных политических игроков до бомжей) ведем себя так, будто не единственную жизнь проживаем, но подвизаемся на съемках какого то нескончаемого фильма. На нашей площадке каждый эпизод можно переснять в более удачном ракурсе, тот или иной сюжетный поворот откорректировать или вовсе выбросить в корзину, а коли таковых мер мало, приступить к раскручиванию заветной истории заново — будто ничего не случилось.
Увы, в жизни все случившееся действительно случилось. Поэтому зря надеется «новый коммунист» Илья Печенкин совершить настоящую (на провокации замешанную) революцию, а его отец, выкидываемый из страны миллиардер, построить настоящий храм. Убийства сыновей — восставшего против отца и не успевшего родиться — обусловлены всем прежним бытием «человека дела», который однажды смекнул, что «мы не белые, мы не красные, мы придонские», и решил, что этого открытия достаточно для возрождения России. Проблема в том, что окружают Печенкиных живые люди со своими чувствами, мыслями, обидами, страстями, надеждами, заморочками, болезненными комплексами…
Отдельности и неповторимости каждого из этих людей (от самых близких до вовсе незнакомых) в упор не видят ни сытый пламенный революционер тинейджер, ни его прагматичный и почвенный батюшка. Не может Илюшенька взять в толк, что «Анджела Дэвис» и «Ким» хотят вовсе не всеобщего равенства и изничтожения расовых барьеров, а нормальной жизни и любви, что если им тошно от нищеты и оскорблений, то это вовсе не делает для них привлекательными игры в террор. (Даже если не учитывать того, что им то за барские забавы придется платить по полной.)
Точно так же не способен Печенкин старший заметить, что в его команду далеко не первый день входят еврей и голубой. Это ведь не важно — лишь бы дело делалось. «Эх, Владимир Иванович, Владимир Иванович, ничего вы вокруг себя не понимаете» — ласково и печально вздыхает секретарша Марина, но ее реплика не будет расслышана боссом даже на пороге подступающего отчаяния. Презрение Печенкина к «идеологиям» («мы не красные, мы не белые…») насквозь идеологично. Его прагматизм (за которым стоит точно такой же прагматизм весьма многих политиков и бизнесменов, вершивших большие дела в 90 х), с одной стороны, «идеалистичен» (не в философском, а в бытовом смысле слова, проще говоря — наивен), а с другой, увы, растет из того отрицания личности и свободы, что было и остается главным свойством коммунистического мировосприятия и коммунистической практики.
Не важно, что губернатор — коммунист, а начальник охраны — бывший чекист, — они ведь у меня в кармане и под мою дудку пляшут. Ага. Ровно до того момента, пока другая свирель не заиграет. Что и происходит в финале романа. Несколько раз Печенкин старший задается вопросом, по сути, подрывающим всю его философию и жизненную стратегию: почему те, кто прежде халтурил за гроши, продолжают работать из рук вон скверно за куда большие деньги? Впору бы Владимиру Ивановичу об ином задуматься: почему те, кто прежде за копейки истово вкалывал, теперь, получая пристойно, все таки продолжают трудиться на совесть? Увы, и те и другие яснее ясного осознают минутность «приличного» (более или менее) жалованья — сегодня хозяин склонен платить по людски, а завтра потребуется ему (не по личной злой воле — по обстоятельствам!) ввести режим жесткой экономии. Или исчезнет этот самый хозяин вместе с гарантированными достойными зарплатами вовсе — как должен исчезнуть в финале романа из «почти счастливого» Придонска столько лет работавший на его (и свое) процветание Печенкин старший. Вот и получается, что ответ на печенкинский вопрос проще пареной репы. Но и на вопрос, сформулированный мной (на самом деле неявно заданный в романе Залотухи), ответить не  трудно. Люди — разные. И выводы из печальной аксиомы о скоротечности цивилизованных (человеческих) отношений хозяев и работников они делают разные. В соответствии со своими личными душевными свойствами. И, уж извините, нравственными и/или религиозными убеждениями (чувствами, инстинктами). Кто то, потерпев в махнадцатый раз уже привычное поражение (кстати, не только материальных благ люди лишаются, но и возможности с толком делать любимое дело!), продолжает трепыхаться, как лягушка в молоке. Кто то с лету и на всю оставшуюся жизнь усваивает: от трудов праведных не наживешь палат каменных; рви, пока что то можешь урвать, и готовься вовремя, до сигнала тревоги, дать деру. Из занюханного райцентра — в губернский миллионник, из прикидывающихся третьей (пятой, десятой) столицей Васюков — в настоящую белокаменную, из Москвы — в Нагасаки, из Нью-Йорка — на Марс.
Не об экономических проблемах России писал Залотуха «Последнего коммуниста» — о жизни. Не о различии между социализмом и капитализмом, а об их общности, обусловленной верностью двум марксистским посылам. Первый: бытие определяет сознание. Второй: насилие — двигатель истории. У кого Илюша Печенкин научился смотреть на живых людей как на быдло, видеть в них материал, который будет грамотно использован для достижения единственно верной цели? У Ленина? Разумеется. Но и у папани своего не в меньшей мере. Еще вопрос, как сработали бы в головушке сынка, постигавшего либеральную премудрость в якобы бесконфликтном швейцарском далеке, старые зажигательные теории, если б Печенкин старший не был так самоуверен и равнодушен (при всем своем веселом обаянии!) к окружающим людям, если б не так истово веровал, что нет на земле иной истины, кроме как «работать и работать». (В иной формулировке: «Рынок все расставит по местам».) На протяжении всего романа мы не устаем дивиться тинейджерской жестокости Печенкина младшего, в которой сплавляются бездумный эгоизм закормленного барчонка (что хочу, то и получу — и ничего мне за это не будет) и теоретическая (брезгующая органикой жизни) страсть к отвлеченной справедливости. Всё так. Только убивает в конце концов не сын отца, а отец — сына. Да и другие смерти и беды случаются из за бесчувствия и недомыслия вроде бы способного любить и умеющего думать «строителя» новой — не красной, не белой — России. Свой страшный конец он выковывает собственными руками. А его последний (прямо перед финальной катастрофой) проговоренный план удивительно соответствует последним же чаяниям революционера сынка. Печенкин старший грезит о возведении настоящего храма, который должен заменить взорванную хрустальную часовню рюмку. Несколькими страницами выше Печенкин младший «с интонацией превосходства» поучает истукан Ленина: «Не запрещать, а разрешать! Можно всё! Не расстреливать попов, платя за это по сто тысяч рублей, и не бороться с церковью "чисто идейно”, а кормить чернорясников, набивать их утробы и строить, строить эти чёртовы храмы на последние народные деньги — из хрусталя, из золота, из чего угодно — до тех пор, пока их не возненавидят».
Что ж, при таком счастливом согласии враждующих отца и сына, может быть, и удастся вырастить какое то особенное поколение. Только будет это не сообщество здравомыслящих трудяг патриотов (как видится Печенкину старшему, для которого Бог и храм — атрибуты вымечтанной России) и не армия революционеров атеистов (как грезит взращенный в швейцарских оранжереях отморозок), а толпа внутренне опустошенных, ни во что не верящих, а потому отменно управляемых циников. Глубоко несчастных. Отдадим, наконец, должное Печенкиным — такая реальность ужаснула бы обоих. Но контуры ее намечались их совместным тщанием. Если можно ради «высших целей» манипулировать людьми, то победу стяжает самый после довательный манипулятор. Прочие, слишком увлеченные какими нибудь «идеями», будут отправлены на свалку (кто на придонскую, кто — на швейцарскую), а придумать новую или реанимировать старую «высшую цель» дело отнюдь не хитрое. Не знаю, кто из героев Залотухи (отец или сын) больше достоин имени «коммуниста», зато точно знаю: оба никак не последние, кто его заслуживает. «Какое сегодня число?» — несколько раз спрашивает в финале «Последнего коммуниста» Печенкин старший. И не получает ответа. До самых последних строк: «За окном серело — то ли утро было, то ли вечер… То ли весна стояла, то ли осень… То ли жизнь, то ли уже не жизнь». Кавычки закрылись. Автор романа «Последний коммунист» Валерий Залотуха не стал девятым лауреатом премии «Русской Букер» 5 декабря 2000 года (между прочим, день сталинской конституции). Чуть позже, 8 декабря, Государственная дума Российской Федерации подавляющим большинством голосов (381 — за, 51 — против, 2 депутата воздержались) приняла решение о восстановлении в правах гимна на музыку А. В. Александрова. Наступившее со всем вскоре десятилетие получило неофициальное имено вание «нулевые годы». Первоначально (если не ошибаюсь) возникло оно как характеристика нового положения дел в отечественной словесности. Вот и толкуйте мне о конце российского литературоцентризма…
Изменилась, однако, ситуация никак не для Залотухи. Однотомник повестей («Макаров») был выпущен в свет издательством «Текст» все в том же 2000 м году. Только в 2006 м издательство «Яуза» одарило публику «Великим походом за освобождение Индии» — «революционная хроника» встроилась в формат серии «Красные звезды. Героико патриотическая фантастика». Потенциальные читатели Залотухи читателями реальными не стали. В этом отношении он разделил судьбу подавляющего большинства прозаиков своего поколения, включая тех, кто успешно дебютировал в пору «замечательного десятилетия» — 90-х.
Читайте целиком статью Андрея Немзера
"Путь, боль и надежда Валерия Залотухи" в сборнике "Отец мой шахтер".


news1 news2