Главная
ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»
просмотров: 832 | Версия для печати | Комментариев: 0 |

Фазиль Искандер: "Я думаю"

Фазиль Искандер - интервью с Игорем Свинаренко из книги "ВПЗР": "Эти слова — «я думаю» — Фазиль Абдулович повторяет очень часто, через фразу".
 
Это очень симпатично, от кого еще такое услышишь? Классик советской литературы, издававшийся огромными тиражами у нас и на Западе еще в старые времена, он достиг мудрости, продолжает работать. Я встретился с ним, когда он готовился отметить свой 80-летний юбилей.
 
 
Абхазия
 
— Фазиль Абдулович, судя по обильным и эмоциональным интервью летом и осенью, когда вы поддержали позицию России по Абхазии и Южной Осетии, самочувствие у вас бодрое. Вы живете в России. Это для вас эмиграция? Или что? Как вы это ощущаете?
— С тех пор как я переехал сюда, прошло страшно много лет. Я тут учился, работал, — очень много лет прошло. Привык. Нет-нет, это никогда не было эмиграцией. Но, конечно, родиной я ощущаю Абхазию.
— Но дом ваш здесь.
— Дом здесь, конечно. Тем более что там почти никого не осталось из моих близких…
— Готовитесь к юбилею?
— Ох, этот юбилей… Торчит поперек горла. Он мешает моей внутренней вольности. Но что делать — надо как-то его пройти. Если уж собираются его устраивать, я же не могу пропустить его. Я должен поприсутствовать, что-то сказать, может, что-то прочесть.
— Абхазы — долгожители.
— Говорят, хотя я этого не проверял. А дед мой прожил больше ста лет. В мои годы он был очень крепок. Очень крепок… Всю жизнь на воздухе, всю жизнь физической работой занимался. До последнего был невероятно работящий, все время был чем-то занят.
— Абхазский язык — вы писали на нем?
— Почти совсем не писал, так, чуть-чуть. Я с самого начала писал по-русски. После смерти Сталина стали возрождать абхазский язык… Я тоже за него взялся. Тогда у меня появились более основательные знания. Я тогда стал читать по-абхазски и немножко писать.
— Абхазский вы знаете лучше, чем русский?
— Нет, русский лучше знаю.
— Абхазский бедней, там слов меньше.
— Ну разумеется. Патриархальный язык! У него и словарь патриархальный. Язык, которым пользуется абхазская деревня, — это и есть абхазский язык в основном.
— А дети ваши его уже не знают.
— Нет!
— А почему вас отдали в русскую школу?
— Ну во-первых, она была близко к дому. А во-вторых… Вообще в Абхазии в те времена — да, думаю, и сейчас — в Сухуми главный язык был русский, мы все говорили по-русски, и, естественно, меня отдали в русскую школу.
— А по-грузински вы знаете?
— Я знаю только в тех пределах, которые дала мне школа, у нас ведь преподавали грузинский язык.
— Как иностранный?
— Нет, как якобы второй родной язык. Я вместе со всеми его изучал и в школе знал его лучше всех — лучше всех негрузин. У нас же были и грузины в школе. Но сейчас, конечно, уже подзабыл. Немного разговаривать мог, читать мог, конечно. Я знал его как школьник, который учился на «отлично».
— Как английский?
— Пожалуй, посильней. Нам же грузинский преподавали фактически каждый день.
— Грузия долгое время утверждала, что грузинский и абхазский языки очень близки. И потому достаточно учить только один из них. Нам со стороны трудно судить, а вы что скажете?
— Полная ерунда. Это совершенно разные языки, и принадлежат они к разным группам.
— Вы поддерживаете сейчас отношения с грузинами?
— У меня есть знакомые грузины, я с ними поддерживаю отношения. Сейчас я мало кого вижу, но ни с кем из них не ссорился.
— Если б вы остались в Абхазии, как вы думаете, как сложилась бы ваша жизнь?
— Не могу сказать. Боюсь, что была бы бедней — в духовном смысле. А здесь, в Москве, жизнь многообразней, и это сказывается на том, что мы пишем.
— Да, вы бы не стали, живя в Абхазии, великим русским писателем.
Он смеется, как в замедленной съемке — как бы отдельными смешками.
Мудрость
— Скажите, что значит «мудрый человек»? Кто может считаться мудрым?
— Как это коротко определить? — он задумывается на минуту. — Мудрый человек, я думаю, тот, ум которого, впитавший практику жизни, не растворился в практике жизни. Мудрость — это ум, настоянный на совести. Поэтому мы часто вспоминаем и цитируем мудрых людей.
— Вы хотели стать мудрым?
— Я такой задачи, конечно, не ставил…
— Почему «конечно»? Вот я — ставил…
— …но подсознательно хотел этого, наверно…
— Когда вы заметили, что вы уже немного мудрый?
Короткий смешок, а дальше серьезно:
— Когда начал писать прозу.
— Иными словами, ровно пятьдесят лет назад.
— Да.
— Я вот думал: почему мудрость часто связывается с горами? Может, потому что в горах мало места для жизни, террасное там земледелие, там много предметов не поместишь, и потому приходится думать о невидимом.
— Очень остроумно вы придумали этому оправдание… Но в основе вы правы. В том смысле, что в горах среди очень красивой благодатной природы человек чаще остается один.
Выпивка
— Очень близка русскому читателю ваша мысль о том, почему иностранцы пьют крепкие напитки глотками, а русские и абхазы — залпом: боятся, что не дадут допить, отнимут. Глубокая мысль…
— Ну конечно, доля истины в этом есть, но это, скорее, шутка.
После он читает свое:
…Все пьют и даже бьют посуду
Недорого образца.
И только мы всегда повсюду
Всё выпиваем до конца.
— Как шутка?! Я думал, тут целая философия. А для вас это всего лишь шутка… Выпиваете иногда?
— Да, иногда выпиваю. Но в самые последние годы стал меньше пить. Тем более я болел.
— Что предпочитаете — вино, чачу?
— Я все пил. В Москве в основном приходилось пить водку.
— Ну а что вы хотите? Вы же русский писатель.
— Да…
— А русский писатель не может не пить водку.
— Ну есть такие, которые не пьют, но, в общем, подавляющее большинcтво пьет.
— Наверно, это как-то связано с творчеством? С его природой?
— Я думаю, это больше связано с образом жизни. Писатель не ходит на работу… И когда встречается со своими коллегами, то, конечно, они выпивают…
— У меня есть знакомая рыночная торговка, Джульетта, ей из Абхазии везут чачу, так я иногда у нее покупаю. Джульетта — красивое абхазское имя!
— Ну не абхазское, — но привилось в Абхазии.
Литература
— Вижу, машинка у вас расчехлена, листы по столу раскиданы. Стало быть, вы в работе?
— Ну это я так, кое-какие дополнения вношу. Но и стихи пишу.
— Как вам сегодняшняя литература?
— Она сегодня довольно примитивна. Почему — объяснить не могу. Наверно, развитие искусства идет какими-то неведомыми нам волнами.
— Но есть надежда, что все как-то исправится?
— Безусловно! Я верю в это. Потому что даже в течение моей жизни уже несколько раз было ослабление литературы, а потом ее укрепление.
— Вы про какие времена?
— Ну вот в течение моей жизни.
— После войны?
— После войны, да, было ослабление литературы. Потом, после смерти Сталина, литература начала укрепляться. А вот сейчас, несмотря на практически полную цензурную вольницу, литература слабая! Нет сильных писателей, которые входили бы в литературу со своей оригинальной мыслью.
— А вот сегодняшние молодые писатели, вы всматриваетесь в них?
— Я очень плохо знаю молодых писателей… И выделяю только одного. По-моему, Дмитрий Быков его зовут. Он талантливый и как прозаик, и как поэт.
— Вы ему говорили об этом?
— Нет, я с ним даже не виделся.
— А что вам нравится у него?
— Мне нравится все, что он пишет. Это хороший мыслительный и художественный уровень. Заставляющий ждать от него чего-то интересного.
— А Прилепин, попадался вам такой человек?
— Да. Да. Способный.
— Интересно, а Пелевина вы читали?
— Читал. Небездарный человек. Но после чтения его книг у меня в голове почти ничего не осталось.
— Какое вы им хотите отправить послание? Я передам.
— Что ж… Передайте, что я им всем желаю, чтоб они сосредоточили свои духовные силы, это и уровень их будет поднимать, и оригинальность, которую они ставят, пожалуй, превыше всего, а это фантом.
«Метрополь»
— «Метрополь» — это было давно, но вспоминают про него часто. Вот вы туда пошли, а Окуджава — нет.
— Не помню, приглашали ли его.
— Точно приглашали! Но он не пошел — может потому, что был член партии и ветеран войны.
— Не пошел, и правильно сделал. Ну что там было? Получилась довольно-таки жалкая вылазка с нашей стороны. Как бы желание подчеркнуть, что мы все — свободные художники. Тогда это все было очень наивно! Но, однако, сильно переживать нас заставило литературное начальство. Оно восприняло наш альманах как оскорбление. И всячески пыталось нас как-то расколоть, наказать. Некоторых из Союза писателей выгнали. Литературные начальники таскали нас на беседы, выспрашивали, хотели понять, не стоял ли у нас кто-то за спиной, не подталкивал ли… Но ничего этого не было.
— В КГБ вас вызывали?
— Нет. Но люди, которые с нами говорили, были как-то связаны с КГБ.
— А вы не думали уехать на Запад? Как некоторые?
— Меня, когда я без разрешения начальства на Западе начал печататься, в издательстве «Ардис», спрашивали, не собираюсь ли я уехать. Я отвечал: не собираюсь. И действительно никогда не собирался! Меня никогда туда не тянуло.
— Интересно почему?
— Вы знаете, может потому, что я более консервативный человек. Мне претило бы — и тогда, и сейчас тем более — устраиваться в какой-то чужой стране, усваивать что-то не свое… Никогда мне это в голову не приходило.
— А было страшно? Не было мысли, что посадят или вышлют?
— Нет! — уверенно говорит он. — Этого не было. Я боялся только одного: что меня перестанут печатать. Что я совсем без денег останусь.
— Ну так и перестали ведь.
— На какое-то время.
— И как же вы жили?
— Ну какие-то запасцы были, да и жена всегда работала — получала свои 140—150 рублей.
— Значит, вы это пережили легко.
— Сравнительно легко. Но это противно было.
Твардовский
— Первая публикация в «Новом мире» была принципиально важной для вас? Или вы и до того успели отличиться достаточно?
— Ну до этого я печатал только стихи и рассказы. А тут — повесть в «Новом мире» страниц в сто пятьдесят. Первая большая публикация! «Созвездие Козлотура».
— Вы с Твардовским близко общались после этого?
— Я его бесконечно любил и очень уважал, но не могу сказать, что близко общался. Иногда только… У меня был такой случай после той публикации. Я пришел в редакцию «Нового мира», и завотделом мне сказала: «Вас хочет видеть Твардовский». Но я решил, что это просто добрые слова его, а он человек занятой, не буду врываться в его жизнь, — и не пошел! А в следующий раз пришел, и заведующая сказала: «Идемте, Твардовский вас ждет!» И мы с ней пошли к нему. Поговорили… Первое, что он мне сказал: «Лихо написано!» Я несколько раз виделся с ним. Он был очень доброжелателен. Мне кажется, он с любовью относился к тому, что я делаю. Стихи, которые я приносил, он тоже печатал. И прозу.
— Он выдвигал вас на Государственную премию, а Жванецкий — на Нобелевскую.
— Да… Я даже не знал, что выдвигался, и кем… Слышал, даже академик Дмитрий Лихачев как-то в этом участвовал.
Солженицын
— Вы когда в «Новый мир» хаживали, не встречали там Солженицына?
— Нет, там я его не помню. Но я видел его мельком пару раз. Однажды я увидел его с женой, ее я уже знал, подошел к ним, и она нас познакомила. Но я ему ничего не сказал, и он мне ничего не сказал. И так мы расстались. Никакого близкого личного знакомства у нас не было.
 — Каждый из вас возделывал свой огород. Он, как русский, занимался осмыслением имперской истории (и правильно, пусть русские сами занимаются своей империей), а вы размышляли о мудрости и человеческой жизни.
— Да-да.
Отец и его братья
— Вашего отца выслали на его историческую родину, в Иран, оттого что он был классово чуждый, из капиталистов?
— Он не был капиталистом. А вот его отец до революции имел кирпичный завод, и мой отец там работал.
— Остались еще дома, построенные из вашего кирпича?
— Да, и довольно много. Сухум, конечно, бомбили, но мало. Выслали же отца потому, что он был персидскоподданный. Таких много было. И я так понял, что в двадцатые годы люди с иностранными паспортами не спешили принимать советское гражданство, так они чувствовали себя посвободнее. В тридцатые они поспешили, но было уже поздно. И мой отец не мог уже добиться советского подданства. И его выслали. А братьев его арестовали, и они сгинули в лагерях. Мой любимый дядя Риза погиб в Магадане. Он работал в какой-то серьезной конторе, не знаю, чем занимался. Его взяли в 1937-м. Это был самый любимый мой человек. Он меня любил, и я его очень любил. Это он меня познакомил с книгами, из его рук я взял первую [в своей жизни] книгу и прочитал. Он меня приучал к книге, к духовному. Он дал мне толчок к чтению, я страшно полюбил книгу и беспрерывно читал.
После забрали второго моего дядю, большого любителя выпить. Страшно подумать, как он в лагере мучился без выпивки… На воле он беспрерывно пил. Жил на то, что на базаре для крестьян писал всякие заявления в органы, куда им приходилось обращаться.
— А как происходила высылка?
— Я хорошо помню, как мы провожали отца. Какое ужасное рыдание раздалось, когда мы с ним прощались! Все родные так плакали, что весь вагон расплакался. Я помню это невероятно горестное ощущение. И помню слезы на глазах у проводницы… В Иране почти всех высланных арестовали, подозревая их в возможности шпионажа в пользу Москвы. Мы долго о нем ничего не знали. Только через два или три года пришло первое письмо. Оказывается, их отправили на какой-то страшный остров, где они постепенно умирали. Люди сами рыли себе могилы, чтоб не утруждать посторонних, чтоб другие не тратили последние силы на них. В 1941-м наши войска вошли в Персию, отца и его товарищей выпустили. Он писал, чтобы мы хлопотали о возможности его приезда сюда. Я хлопотал, ходил даже в Министерство иностранных дел, но это не принесло никакой пользы. Он умер там, а не на родине.
— Видите, ему не пришлось жить в Абхазии — и вам не пришлось…
Деньги
— Фазиль Абдулович! Вы как-то сказали, что молодые литераторы сейчас слишком много думают о деньгах, а вы в свое время денег не копили, собирали впечатления.
— Да. К деньгам у меня всегда было, к сожалению, достаточно равнодушное отношение. Главное для меня было — найти, что сказать, и выработать в себе возможность это сказать.
— Это трудно?
— Не очень. Обыкновенный творческий процесс, который длится у меня всю жизнь. Бывают писатели, которые испытывают иногда мучительную трудность при письме, но таких больших мучений я никогда не знал. Были какие-то затруднения, но довольно-таки обычные. Они были, даже когда я просто журналистикой занимался. То же было и когда я более сложные вещи стал писать. Ну разве что я их более тщательно переписывал, каждую вещь перепечатывал минимум по три раза, не сокращая, а увеличивая текст.
— Вот и вся разница…
— Ага.
— Вы сказали про деньги — «к сожалению».
— Да, к сожалению.
— В том смысле, что могли б сейчас быть более богатым человеком?
— Конечно, мог бы! Ну если деньги шли мне прямо в руки, я их, конечно, не пропускал. Но и немалые деньги, которые я должен был получить, например, в том же «Ардисе» и других издательствах, прошли мимо, я как-то не обращал на эту возможность внимания. Мне тогда намного важней было напечатать своего «Сандро из Чегема». Полностью он впервые там появился, на Западе.
— А в СССР только куски оттуда печатались.
— Да. Некоторые после цензуры, а некоторые и не страдали от нее. Но полностью впервые в «Ардисе». У нас глава «Пиры Валтасара» долго ходила в самиздате, а потом та же участь постигла «Кролики и удавы».
Итого
— Вот вы говорите об упадке литературы, но, может, мы как-то переживем этот упадок?
— Разумеется! Такие упадки были во всех литературах.
— У вас оптимистический взгляд на будущее. Вы как-то сказали: «Если в России был Пушкин, значит, гармония тут возможна». Не переменился ваш взгляд на это?
— Надеюсь, что он верен.


news1 news2
Поддержка Правительства Москвы

© Издательство «Время», 2000—2017