Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 597 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
Яков Гордин:"Пражская весна оказалась для Советской империи упущенным шансом"
Источник: Радио "Прага"

Яков Гордин, главный редактор журнала «Звезда», писатель-историк, друг Иосифа Бродского, принадлежащий к поколению интеллектуалов и диссидентов-шестидесятников, размышляет о том, какую роль вторжение в Чехословакию сыграло в судьбе СССР, а Пражская весна оказалась для Советской империи упущенным шансом. События 1968 года Яков Гордин встретил в возрасте, который принято называть «возрастом Христа», имея за плечами не только книги и пьесы, но и письма протеста, и изгнание из легальной советской печати.

– Среди ваших работ есть книга, которая называется «Мятеж реформаторов». Пражская весна в какой-то степени тоже была мятежом реформаторов социализма, который был подавлен танками. Как это сказалось на вашем отношении к окружающей вас политической и исторической действительности?

– Разумеется, мы следили за этими событиями, ставшими завершением определенного процесса, и крайняя напряженность ситуации была совершенно очевидна. Тогда я уже занимался политической историей и мог анализировать происходящее – было понятно, что и та, и другая сторона стоят перед выбором. И несмотря на то что никаких иллюзий по поводу советской власти не было, вторжение стало шоком, психологической катастрофой.

– Вы считали, что это – начало новой полномасштабной войны?

– Ни в коем случае. Этого быть не могло – западные страны уже однажды продали Чехословакию Гитлеру, так что не стоило ожидать, что кто-то станет начинать мировую войну из-за судьбы чехов и словаков. Речь шла не о войне, а о чудовищной несправедливости, с которой было невозможно смириться. Кроме того, уже тогда было понятно, что это – событие, катастрофическое не только для Чехословакии, но и для Советского Союза. Опыт Венгрии не улучшил ситуацию ни снаружи, ни внутри, но там это отчасти перекрывалось ХХ съездом, эти события воспринимались уже иначе. При этом было очевидно, что в Праге нет ни мятежа, ни «контрреволюции», что это – нормальный эволюционный процесс, который может служить уроком и для Советского Союза.

– Вы восприняли вторжение как завершение «оттепели»?

– Конечно, было понятно, что завершился некий этап, и никаких надежд на плавное рассасывание репрессивного режима уже не оставалось. Разумеется, «оттепель» была очень важным периодом – люди выходили из лагерей, однако и в те годы преспокойно сажали, суть власти оставалась прежней. После вторжения стало понятно, что меняется весь соцлагерь, – ведь были задействованы войска всех стран Варшавского договора, за исключением Румынии, и Чехословакия стала своего рода изгоем, – все это создавало ощущение некой катастрофы. В те дни мы с женой и нашим приятелем, который, как и мы, жил в августе 1968 года в псковской деревне, уходили с радиоприемником «Спидола» в холмы и часами слушали западные репортажи. Это было тяжелейшее переживание.

– Какой реакции вы ожидали от интеллектуалов в Советской Союзе? Писем протеста? Что вообще мог сделать в условиях советского режима думающий человек?

– Прошло много времени, и деталей я уже не помню, но мыслей о каких-то активных действиях в тот момент не возникло, поскольку психологически это была сокрушительная новость, особенно после того как стало известно, как все было проведено: десант в аэропорт обманным путем, арест руководства Чехословакии. Однако стало совершенно понятно, что если у кого-то из тех, кого мы называем честным интеллектуальным сообществом, и оставались какие-то иллюзии, то они рухнут, и это станет новым рубежом во взаимоотношениях между властью и этой частью интеллигенции. Коллаборационистские настроения в рядах советской интеллигенции были достаточно сильны — размежевание было очень сильное. Я помню, как в один из тех августовских дней я брел по берегу Петровского озера в Михайловском – Пушкинском заповеднике, и мне навстречу шли две знакомые, вполне разумные немолодые женщины, которые проводили лето в одной из соседних деревень. Одна из них вслух читала декларативную статью в газете «Правда» о том, как Чехословакию спасли от захвата ФРГ, и они воспринимали все это с восторгом.

– Одна из ваших книг называется «Россия – бег по кругу». Можно ли провести какие-то исторические аналогии с сегодняшним днем?

– Я не сторонник буквальных аналогий — это достаточно опасно и, как правило, не очень точно. Все же ситуация с Чехословакией тогда и Украиной сегодня – совершенно разные вещи. Однако есть некие общие принципы и особенности исторического процесса, и для Советского Союза два события – вторжение в Чехословакию и вторжение в Афганистан – стали, в определенном смысле, смертельными ударами. И если первое стало мощным психологическим стрессом для значительной части населения, то афганская война обернулась уже тяжелейшими экономическими последствиями. Это значит, что на определенном этапе империи или сложносоставленному государству (а я не считаю сегодняшнюю Россию империей) уже не достает внутренних ресурсов для совершения резких движений вовне. Все же наиболее благополучным историческим периодом, пусть не в политическом, но в экономическом плане, был период царствования Александра III, когда Россия замкнулась в своих границах, занимаясь внутренними делами. А когда Николай II стал проводить совсем другую политику – авантюры на Балканах, в Корее, что привело к русско-японской войне, это обернулось началом конца. И эти общие закономерности, конечно, необходимо помнить.

– За прошедшие полвека и Советский Союз, и Россия пережили немало событий, во многом затмившие вторжение в Чехословакию. Какую эволюцию прошло отношение к этому «историческому эпизоду» в сознании российского истеблишмента и общества в целом? Тут, вероятно, можно вести отсчет лишь от перестройки, поскольку ранее эта тема не поднималась в общественном дискурсе.

– В частном порядке этот вопрос, конечно, поднимали – я прекрасно помню настроения моих друзей, и литераторов, и физиков моего возраста. Мне в 1968 году было 33 года, то есть мы были уже достаточно зрелыми людьми. Мы испытывали чувство стыда и омерзения, невозможности что-то этому противопоставить, поскольку семь человек, вышедшие в Москве на площадь все-таки были исключением. Далеко не у каждого была – не то что решимость, а осознание возможности подобного противостояния системе. Чешские события еще и завершили этап «подписанства» – существовал такой метод противодействия политическим процессам. В 1965 году это было дело Синявского и Даниэля, а в 1968-м, еще до пражских событий, это было дело против активистов самиздата Гинзбурга и Галанскова – я имел удовольствие подписывать письмо против этого процесса. Так что еще до событий в Чехословакии я уже оказался в «черном списке» КГБ. Кстати, были письма и против вторжения в Прагу. Однако началось «закручивание гаек», а перейдя этот рубеж, властям удалось подавить активность интеллигенции – демонстративное вольнодумство стало пресекаться необычайно жестко, и власть на этом надорвалась. А Прага показывала возможность мягкой эволюции, без немедленного крушения системы.

Полагаю, что у чехословацкого руководства – ни у Дубчека, ни у Свободы не было радикальных идей. Они искренне верили, что внутри социалистической модели можно создать нечто человеческое, социализм с «человеческим лицом». Это был многолетний эволюционный процесс без крови и потрясений, который мог спасти и СССР.

– Когда российское руководство впервые принесло извинения за вторжение, и как к этому относятся в Кремле сейчас?

– За Кремль я абсолютно не отвечаю, и что они там думают по разным вопросам, для меня остается загадкой. Осмысление началось при Ельцине, который принес извинения разным странам за разные «художества» своих предшественников. Думаю, что сейчас идет некий откат назад.

– В русской культуре 1960-х и 1970-х существовал так называемый «польский миф», а какие ассоциации связаны у вас с чешской культурой, и когда она появилась в вашей интеллектуальной жизни?

– Конечно, влияние чешской культуры значительно уступало «польскому мифу». Хотя чешскую поэзию знали – я помню, что Бродский пытался переводить Витезслава Незвала.

– И посвятил ему прекрасное стихотворение «На Карловом мосту ты улыбнешься...» На тот момент вы уже много лет дружили с Иосифом Бродским, у которого за плечами были и опыт ссылки, и попытки публиковаться. Вы обсуждали с ним «чешские события»?

– Наверняка. Я сейчас точно не помню этих моментов, но не могло быть того, чтобы мы об этом не говорили, и ни малейших сомнений в том, как это характеризовалось, конечно, быть не может. Однако до начала Пражской весны, за исключением классики – Гашека и Чапека, особого внимания к современной чешской поэзии и прозе не было, и сильного влияния они не оказывали. Вторжение всколыхнуло интерес, но не столько к чешской культуре, сколько к чешской судьбе – с тех пор Прага была неким символом.

– У вас как у человека, занимающегося исторической публицистикой, не возникло желания глубже окунуться в чешскую историю и написать об этом?

– Меня очень интересовало движение таборитов, поскольку одно из направлений, которыми я занимаюсь, – утопическое мышление в истории и политике. Я, насколько это тогда было возможно, изучал средневековые ереси, к которым табориты имеют непосредственное отношение, идею построения царства Божьего на земле или справедливого общества на религиозной основе.

– Возможно, Пражская весна тоже была попыткой реализации утопии в рамках социализма?

– Нет, я думаю, это была достаточно реальная вещь, которая не состоялась под влиянием внешних обстоятельств, в то время как большинство утопий разрушалось изнутри – идеал невозможно было реализовать, но Пражская весна не имела отношения к утопическим моделям, это было достаточно разумное политическое действие. Она могла эволюционировать, ведь социализм – достаточно широкое понятие, и социал-демократия – это не большевизм, такие модели способны устанавливать внутреннее равновесие.

– Вы неоднократно говорили, что армия оказала на вас значительное влияние, вы по собственному выбору пошли служить. Что бы вы делали, оказавшись в танке, который согласно приказу должен был въехать в Прагу?

– Конечно, я думал об этом. Я служил в армии в середине 1950-х и, конечно, думал, что стал бы делать, если бы нас послали в Будапешт. И у меня нет ответа на этот вопрос, потому что для 19-летнего парня, который служит и понимает это как свой долг, это чрезвычайно тяжелый выбор. И я не уверен, что я тогдашний отказался бы стрелять, и это – трагическое состояние очень многих ребят, которые были в Венгрии, и тех, кто потом попал в Чехословакию.



news1 news2