Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 613 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
Анатолий Курчаткин о прозе Ильи Кочергина. Журнал "Знамя"
Рецензия Анатолия Курчаткина в №11 журнала "Знамя" о прозе Ильи Кочергина и книге «Точка сборки»: "На полке в моем сознании"
 
Я уже в том возрасте, когда, говоря о текущей литературе, мне положено ворчать. Помню, уж не меньше четверти века назад мы давали с Фазилем Искандером общее интервью в редакции «Знамени» какой-то радиостанции — как авторы журнала. И Фазиль, особенно если приходилось говорить о молодых писателях, то и дело принимался ворчать. Тогда я этого не понимал и после интервью еще пошутил с ним на эту тему. Он шутки моей не принял и в ответ промычал что-то нечленораздельное, недвусмысленно, однако, означавшее абсолютный отказ считать по-иному, чем он сказал.
Теперь, когда я нынешний старше его тогдашнего, я его понимаю. Теперь мне тоже то и дело хочется поворчать. И не в возрасте дело. А в том, что прочитано уже столько — память тотчас же начинает встраивать автора с его произведением в почти бесконечную галерею прочитанного, подбирая подобающее ему место, и слишком часто выходит, что место его, несмотря на модность и звучность имени, в этой галерее оказывается то ли где-то в самом дальнем ее конце, а то и просто места там для него нет.
Илья Кочергин — писатель, который никогда не вызывал у меня желания ворчать. С первого нашего знакомства на самом излете минувшего века, когда рассказы его были еще в рукописях и ему лишь предстояло утверждать себя в литературе. В его письме, в дыхании его молодой прозы было то, что до́лжно определить одним словом: подлинность. Ни грана искусственности не было в его интонации, никакой форсированности голоса, ни малейших попыток встать на некие философские котурны — показаться лучше, выше, значительнее, чем позволял материал, собственные писательские возможности. Он был естествен и непринужден в каждой фразе своего текста, в каждом эпизоде и как итог — в собственно всей вещи.
И вот передо мной — две новые его книги, вышедшие почти одновременно: «Точка сборки» и «Ich любэ dich», что значит «Я люблю тебя».
Главное впечатление от книг — ничего не изменилось в Кочергине с той поры двадцатилетней давности, когда я впервые читал его. Впрочем, это мое утверждение требует разъяснения. Не изменился Кочергин в своей писательской сущности, в той основе своего писательского естества, которая и рождала те самые подлинность голоса и чистоту интонации. Но прошедшие годы придали настоящую художественную крепость его руке, развили его повествовательное мастерство, и без того острый на детали и цепкий его глаз сделался еще зорче и изощреннее — в этих книгах он предстает перед читателем как зрелый мастер, который умеет и материал жизни обуздать, лепя из него те формы и сущности, что увидел в нем, и читателя держать в узде так (необходимое писателю умение!), чтобы читатель и не закис, и не начал испытывать к писателю чувства как к коверному на арене цирка: забавляй меня, развлекай!
В чем еще верен Кочергин себе молодому — это в привязанности к Алтаю, на который в юности забросила его жизнь. Во всяком случае, «Точка сборки» — это все Алтай, его глухие, заповедные места, одиноко-уединенно и в «романтическом» единении с его природой живущие люди, русские и алтайцы рядом, там реки быстрые, гольцы высокие, там на берег выйдешь поутру — а с другого берега глянет на тебя медведь, поедешь на лошади в лес — поднимешь с тропы разлегшегося посередине тропы кабана. И в повести «Ich любэ dich», давшей название книге, Алтай занимает едва ли не половину текста, и полностью на алтайском материале — рассказ «Алтынай» из этой же книги, замыкающий корпус рассказов, и вторая повесть книги «Сказать до свидания». Алтай для Кочергина — это не просто место жительства его героев и место притяжения для живущих в других точках громадной нашей страны, но «точка сборки» — место, где пуп земли, место, откуда пошла вся ее поверхностная растительно-биологическая жизнь, исток ее, начало начал. Нет, он не настаивает, что это действительно так, но он лично чувствует так и старается это чувство передать читателю.
Собственно, вся повесть-триптих «Точка сборки» — не что иное, как объяснение своей любви к Алтаю, привязанности к нему. Неистовая, страстная попытка передать это чувство читателю, заразить им, ну уж самое малое — чтоб проникся. У повести даже нет того, что называется единым сюжетом, который пронизывал бы повествование от начала и до конца. Это, по сути, лирическая проза, когда повествование держится на одном лирическом чувстве автора, на интонации, которой нельзя нигде, ни в единой фразе изменить, иначе все рухнет, рассыплется. У Кочергина все держится, ничего не сыплется. Первая часть — путешествие московской девочки Кати, которую религиозно повернувшиеся мать с ее подругой Альбиной Генриховной везут к отшельнице Агафье «спасаться», вторая — рассказ о том, как Сашок, alter ego автора, обживает Алтай, попав на него, третья — возвращение к героям, которые встречаются на пути девочке в части первой, ряд картин их жизни, без всяких конфликтов, без каких-либо значащих событий, но все это читается с напряжением и страстью — созданными напряженным лирическим чувством и страстью автора. «Катя сбежала легко, только запнулась уже на берегу — заступила на подол своей юбки и влетела в руки молодого мужика. Тот с удовольствием удержал ее от падения, улыбнулся — твердый, зубастый, загорелый, глаза яркие. — Стой, не падай. Нос разобьешь… С борта передали их вещи — рюкзаки, коробки и мешки с продуктами. На мелководье у кромки галечного пляжа сбросили барана для одного из лесников. Баран ошеломленно стоял по брюхо в воде и смотрел на Катю… Катер дал задний ход, опять пахнуло соляркой, на пляжике остался рубец от форштевня. Потом катер пропал за мысом. Было солнечно, жарко, тихо, в камнях почмокивали незаметные волны. Молодой мужик, в объятиях которого побывала Катя, привязал к рогам барана веревку и потащил его, упирающегося, прочь». Есть какая-то безыскусная простота в этом стиле, бесхитростность, но это та бесхитростность, что выше любой навязывающейся в глаза искусности. Она на самом деле весьма виртуозна и артистична — она обволакивает тебя своей уютностью, по-домашнему принимает в себя, и дальше ты уже полностью в ее воле: пойдешь за автором, куда он тебя поведет, не переча и не сопротивляясь.
Замечательная вещь «Точка сборки». Как ни велика галерея книг в твоем сознании, эта небольшая книга — хочется даже сказать «книжица» — становится на одну из полок галереи совсем недалеко, глаз легко схватывает ее корешок, до нее, собственно, можно дотянуться и рукой.
О книге «Ich любэ dich» говорить сложнее — на фоне «Точки сборки» она смотрится менее выигрышно. Она сборная, две повести, шесть рассказов; пусть алтай­ская тема и отсутствует лишь в нескольких рассказах — в ней нет единства, каждая вещь на особину, каждая тянет в свою сторону. Приступая к каждой, нужно как бы перестраивать внутреннюю читательскую оптику, а это важно для восприятия книги — единая оптика. Но при этом и обе повести, и рассказы — все с личной, кочергинской метой, во всех этих вещах тот самый специфичный мягко-лиричный и в то же время колко-острый в деталях стиль, умение вести рассказ, словно бы плутая и заметая следы, заскакивать вперед и вдруг уходить назад, а в итоге рассказать о предмете повествования так, что увидишь его во всей полноте его объема и пребывания во времени. Ко всему тому о главной вещи в книге, повести «Ich любэ dich», в свое время, по-моему, достаточно писали — никакого первооткрывательства с моей стороны тут не будет.
О чем, кажется, никогда не говорили (я не ошибаюсь?), это о той связи Ильи Кочергина с его предшественниками в литературе, которая непременно бывает у каждого настоящего художника и без определения которой его собственное место в литературе всегда будет неопределенно. Три имени хочется мне назвать. Первое — молодой Михаил Пришвин, той поры, когда была написана изумительная, вот уж воистину «лирическая проза», вся словно бы светящаяся повесть «В краю непуганых птиц». Разные эпохи, разные географические точки — но и у Пришвина, и у Кочергина упоение открывающимся слуху и зрению городского человека суровым и прекрасным миром природы, восторг души, которым невозможно не поделиться.
Второе имя — Юрий Казаков, разумеется. Связь Кочергина с «Северным дневником», пожалуй, плотнее, чем с пришвинской повестью, в чем-то даже и стилистически, что понятно и легко объяснимо: Пришвин — это все же другая эпоха, другая жизнь, другая интонация жизни, а Казаков — это эпоха наша, хотя и отделена уже временной толщей в полвека от нынешних дней, и не слишком отличная от наших дней та самая интонация.
А третье имя — Андрей Скалон, которого и историки литературы, что помоложе, скорее всего, не знают, писатель, и доныне живущий, но не дающий о себе знать уже полные три десятка лет, писатель великолепный, сильный, с лютой медвежьей хваткой в слове, вообще в повествовании, его небольшая повесть «Живые деньги» в свое время, в самом начале 70-х, оказалась настоящим литературным явлением. Однако не всем дано переводить успех чисто писательский в успех жизненный, а кроме «Живых денег», им написан еще десяток не менее высококлассных, художественно значительных вещей: роман «Панфилыч и Данилыч», рассказы «Стрела летящая», «Матрос Казаркин», «Красный бык»… По внутреннему строю фразы, ее пластике, как, равным образом, и по собственно типу прозы Кочергин не совпадает со Скалоном (Скалон всегда сюжетен), но совпадение их явственно и абсолютно в том самом чувстве природы, собственно чувстве жизни, которое прежде всего и делает писателей, даже разных внешне, близкими и родственными друг другу.
Не без печали думаю о том, что скоро этим двум книгам Ильи Кочергина, лежащим сейчас передо мной на письменном столе, предстоит перекочевать на полку к другим книгам. Книга на столе и книга на полке по-разному дышат на тебя, с полки — естественно, не столь интенсивно. Однако же невозможно держать всю свою библиотеку у себя на столе. А кроме того, как я уже написал чуть выше о «Точке сборки», обе они на полке, что в моем сознании — на расстоянии вытянутой руки.



news1