Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 4 039 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
Лев Аннинский о рассказах Бориса Евсеева
В издательстве «Время» готовится книга рассказов Бориса Евсеева «Лавка нищих». Часть рассказов опубликована в журнале «Октябрь». А в «Ex Libris НГ» вышла рецензия на них Льва Аннинского. 
Борис Евсеев. Из цикла рассказов «Мясо в цене!». Журнал «Октябрь» № 9, 2008.
Уж Борис-то Евсеев знает толк в чистоте жанра. Умеет держать рассказ в фокусе «случая», отметая «мусор» попутностей, уместных (и даже полезных) в очерке, романе, повести – в повествовании, имеющем целью отразить реальность в форме реальности, включая ее поверхность. Но не в рассказе, где поверхность взята точечно, и всё надо завершить, пока работает «случай».
Хотя в этом цикле рассказы и не похожи один на другой. Иногда сюжет собран в одну ясную точку, в удалении от которой подробности выцветают и прячутся (как прячется пани Агата Хрестик, которую родичи забирают в машину, а потом выпускают, и пани опять оказывается видна). В этом случае читательское внимание концентрируется в загадочной очевидности композиционного центра, разгадка же туманится вокруг. А иногда действие вроде бы собрано в центр (в закуток безногого часовщика, который никуда убежать не может), по существу же разбегается по периферии, по окрестностям, «засоренным» воспоминаниями, и напряжение держится именно этой деконцентрацией, а развязка (разгадка) проясняется финальным ударом в центр.
Возможности рассказа безграничны. Но закон один: рассказ – это «случай». Выхвачен ли он «враз» или после того, как «готовится долго», но он выхвачен из цепи закономерностей и приоткрывает тайные пружины бытия.
То ли тайные пружины случай делает явными, то ли в явном дает почувствовать тайну, но это закономерность, отраженная в случайности того, что очевидно.
Евсеев работает на пересечении этих плоскостей. Он вслушивается в перекличку мотивов, доносящихся из разных пространств. В имени Агаты Хрестик эхом отзывается имя знаменитой английской писательницы. Иван Раскоряк едет на ярмарку, как Ухарь-купец. В русской ярмарке жизни неожиданно оживает латынь, веками оповещавшая братию, что пора кончать мясоед и начинать пост.
В этих перекличках определенно ловится система: с разных концов высвечивается в центральной точке «случая» качество, соотносимое (иногда противоположное, но не прямолинейно!) с тайной целого.
Допустим, присутствие британского начала никак не раскрывается, но способствует ощущению художественного «объема».
Немецкое присутствие уже чуть-чуть раскрыто: это «превосходный никелированный гостиничный немецкий кран» и трофейные немецкие часы, надежные настолько, что отдаются в залог. По контрасту возникает в мыслях нечто не очень надежное, погруженное в матовость, то есть далекое от «никелировки».
Еще отчетливее польское начало: не лишенное пародийности, оно тронуто «геройщиной». Нужды нет, что на самом деле Агата Хрестик русская с капелькой белорусской крови: «Кровь кровью, а ухватка ухваткой».
Точно. Дело не в национальном происхождении, а в ориентации: в «ухватке».
Что же это за ухватка такая – у прислуги, выдающей себя за владелицу отеля? Та самая «гордость», которая, по Пушкину еще, должна быть свойственна «полячке»? И непременно напоказ?
Напоказ не напоказ, а ощутимо должно быть прямо-таки на ощупь. Все священное, освященное нужно ухватить. Святую землю, «вместе с храмами, кладбищем, садами, хозблоками» – поднять к небу не усилием потустороннего воображения, а тактильно-реально, так что «корни трещат и заборы громыхают».
Что уж точно не вынешь из этой картинки – так это хозблоки. Никакой туманной запредельности! Слезинка – не тень горести, а реальная капля, которая должна «всохнуться в кожу».
При этом нет и прагматики, оставшейся в ведении протестантов. А что есть? Есть католический дух, с его последовательной неотвратимостью веры, реализуемой здесь и сейчас. Рай – не где-то «там», в потусторонней духовности, а вот рядом, за стеной.
– Дайте мне рай, – шепчет герой. – Дайте же!
Что высвечивается по контрасту?
Рай, в который нельзя вселиться. Идеал, мерцающий в запредельном эмоциональном поле. Счастье, которое нельзя потрогать руками. Блаженство, в сущности неотделимое от безнадежности.
Не хочу судить, насколько вписывается это мироощущение в православный канон, но в русскую судьбу – вписывается.
И хотя в одном рассказе Борис Евсеев описывает знаменитую Оптину Пустынь во всей ее нетленности, в другом – безвестный заводской поселок во всей его эфемерности, в третьем – московский Птичий рынок во всей его смачности, в четвертом – южнорусский город, в котором греческие мифы путаются с украинскими шутками, – интонационно это многоземелье складывается в единый круг – в «цикл», именно потому, что художественная цель тут единая: русский душевный мир, высвечиваемый из контрастных точек.
И ислам проходит где-то на горизонте смутной тенью, слепящим стальным блеском – иссекая мясо. Кто предстает в этом блеске, кто выступает из этой тени? Серб. А может, хорват. Родом из Боснии┘ значит, босняк. Тоже ведь не случайное родословие: не конкретное племя выступает в его лице, а славянство как целое – в противовес нашему чресполосью. Славянство именно боснийское, прошедшее исламский обжиг: «принявшее когда-то ислам, а потом возвратившееся в христианство».
С чем возвратившееся? С фанатической верой, с силой в руках, с детской приверженностью букве закона: если сказано, что надо усмирить плоть, то вырезается клок плоти┘
Что это? Пересаженный в Мытищи мухаррам, шиитский Шахсей-Вахсей (потрясший когда-то замечательных писателей южнорусской советской школы)? Или православное пресечение соблазна (так славно описанное Львом Толстым в «Отце Сергии»)? Не важно, какой литературный «случай» помстится вам при чтении этого евсеевского рассказа, важно, что именно высвечивает своим самоистязанием – по контрасту – этот прямодушный югослав с окровавленным ножом в руке, чему и кому противостоит в контексте нашего развеселого праздника.
Противостоит, во-первых, ватаге – то ли малолетков, то ли взрослых, прикинувшихся малолетками. Во-вторых – целям этой ватаги, то ли бессмысленным, то ли злоумышленным. Поди пойми, это они ритуально угощаются по праздничной программе или грабят, прикрываясь праздником.
Может, грабят, может, гробят. Игра переходит в разбой, разбой не перестает быть игрой.
Вот такие пружины нашего бытия вскрывает босняк своим ножиком и Евсеев своим босняком.
Притворство туманом стоит вокруг. Бедные притворяются богатыми, а богатые бедными. Кажется, что мусорщики, грязные с головы до ног, копаются в общей свалке, а приглядишься – это чистюли прямо-таки раскольничьего толка блюдут чистоту, втайне от забитой мусором общей улицы.
Какая пружина обнаруживается при этом в сознании жителей поселка З.? Фанатическое неприятие общей свалки? Бескомпромиссное отстаивание своей индивидуальной свободы? Славянское имя Вадим отвергнуто, потому что в нем чудится господство чужой воли, которой ты «водим».
Интересно, что эта спрятанная от мира чистота исходит из того, что мир безнадежно грязен. Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» грезил когда-то о том, что каждый захочет мести свой кусочек улицы. Зря грезил: никто не захочет. И будет славянство, не тронутое никакими униями, разгребать мусор общей невменяемости, пряча голубиную чистоту за семью замками.
Не это ли потаенное существование души под нарочито мусорными псевдонимами вскрывает Евсеев в облике Бабы-Шмабы (шмары), которая орет на все Мытищи, что она именно Баба-Шмаба, и ничто другое, и только крутому босняку признается в лирическую минуту, что на самом деле она Ляля.
К весенне-нежному аромату этой Ляли чуть заметно подмешивается евсеевская ирония. Оля, может, и сошла бы в память святой княгини┘ ну, там Светлана какая-нибудь или Снежана┘ Но Ляля, вчерную крашенная когда-то мифологинями авангардного века┘ это еще одна пружина нашей, как теперь говорят, самоидентификации.
Что остается добавить к таким пружинам? Необузданную жажду воли, реализуемую в непредсказуемых действиях (выпустить на волю всех птиц Птичьего рынка, приготовиться к тому, что впавшие в ярость продавцы тебя линчуют)? Да они хотят ли на волю-то, эти птицы, усидевшиеся в теплых клетках? Что со своей волей будет делать сам вольнодумец? Что ему милее: «свобода» (за которую надо расплачиваться) или «воля» (мечтаемая в клетке) пополам с ненавистью к «барину». Как будто барин не из тех же невольников.
Как будто можно различить, что именно скажет мужик барину: поприветствует ли «дорогого Никиту Сергеевича» с обочины шоссе или бомбу кинет. То ли наш Ваня Раскоряк будет орать «ура», то ли начнет орать, что президент и премьер все гребут под себя, а Русь-матушка загибается. И соответственно то ли раскоряки эти словесные можно будет легализовать по части долгожданной гласности, то ли придут ночью трепача схватить и упечь, как схватили и упекли когда-то простодушного честнягу-часовщика, задумавшего чего-то там крикнуть начальству.
Вот и суди, чист или не чист наш человек в своем борении с собой. Прав или неправ он в каждом конкретном «случае». Счастлив или несчастен в базисе такого своего бытия.
А вот ответ Бориса Евсеева на подобные вопросы.
Страшно нашему человеку. Не за себя, а вообще. Ну изувечат, убьют, пятое, десятое┘ Что в сырой земле, что на небе, Бог – он один. Что там от Бога, что не от Бога – Он сам знает. А мы живем как можем. Грязью заросли? Ничего. На то и улица. Грязь можно щепочкой с туфельки счистить. А сама жизнь течет, куда ей надо. Интересно, куда это она течет?
Что хорошо в наших людях – ясноокость и светлобородость. Что плохо – так это гибельное покорство судьбе и душевная слякотность. Ходят, понимаешь, по улице так, словно их выпустили в одних кальсонах. И эта их дикая приязнь к нищете┘ И склонность к бесплатной кормежке. И веселье духа на краю беды. Жутко все, но почему-то весело.
Замечательная характеристика русского человека┘
Русского?! С чего это? Если наскреб Евсеев от греческого Херсонеса до польского Гродна и от Елимы-татарина до Лазаря, непонятно как вынырнувшего в наших палестинах, да еще югослава сюда, наполовину обрусевшего, наполовину промусульманенного, – так они все русские?
Да! Образ жизни, образ мыслей, образец легковерия, образец неверия┘ А чтоб мы не сомневались, что это именно русский тип мироориентации, за тысячу лет сложившийся на «равнинно-медленных» пространствах, где сцеплялись и смешивались дети разных народов, – пишет Борис Евсеев рассказ «Русское каприччо», где устами пытливого младенца среднего школьного возраста растолковывает, о чем речь:
– Мы же русские люди! А управиться с собой не можем. Горько быть русским!
Мама его, советская учительница литературы, приходит от этих речей в смятение и просит сына не рассуждать о русских вообще, помалкивать на данную тему, потому что другим национальностям это обидно┘
Замечательный прием. Трассирующее целеуказание – после такого укора-запрета читатель уж точно не пропустит этот русский автопортрет и наверняка проникнется его тональностью:
– Так сладко быть русским, потому что так горько быть им┘
Не думайте, что это тупик и фиаско логики. Ничуть! Надо же учитывать, что черное – это белое, Ляля – это Шмаба, мусор – оборотная сторона чистоты, а нищие, вороватые и убогие на самом деле могут оказаться богачами, честными и сильными.
А могут и не оказаться.
Русская рулетка?
Или, как у Евсеева, – русская вариация старой итальянской мелодии.
Как это на латыни? «Прощай, мясо!» – Carne vale.
Вот именно.
Примечание издателей:«Цикл рассказов «Мясо в цене!» вскоре выйдет в книге Евсеева «Лавка нищих» в издательстве «Время».


news1 news2