Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 683 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
«Вертикальный» классик. К 120-летию Андрея Платонова
Источник: www.labirint.ru
К 120-летию Андрея Платонова — писателя, поэта, публициста, драматурга, киносценариста, журналиста, а также инженера-конструктора, изобретателя, ученого-мыслителя — проще было бы назвать его гением ХХ века. Материал на сайте "Лабиринт" в рубрике Афанасия Мамедова "Зеленая лампа"

Платонов не сложен, он — страшен. А мы… мы
сентиментальны и боязливы.
Майя Каганская. «Платонов, Сталин и тьма»
 
Платонов не сопротивляется, не протестует, он
безропотно, тропой героя архаического мифа уходит в
смерть, чтобы она воспользовалась его переимчивой речью,
рассказав, как ей удалось совладать с целым народом.
Александр Гольдштейн. «Памяти пафоса»
 
28 августа 2019 года исполнилось 120 лет со дня рождения Андрея Платонова — писателя, поэта, публициста, драматурга, киносценариста, журналиста, а также инженера-конструктора, изобретателя, ученого-мыслителя — проще было бы назвать его гением ХХ века. Андрей Платонов еще займет в мировой литературе подобающее ему место — рядом с Джеймсом ДжойсомФранцем КафкойМарселем ПрустомТомасом МанномРобертом Музилем… Каждый новый перевод произведений Андрея Платонова делает его равным вышеперечисленным титанам мировой литературы.

Иосиф Бродский писал в предисловии к двуязычному — русско-английскому — изданию повести «Котлован»: «Платонов непереводим и, до известной степени, благо тому языку, на который он переведен быть не может». Правда, тут же добавлял: «И все-таки следует приветствовать любую попытку воссоздать этот язык, компрометирующий время, пространство, самую жизнь и смерть — отнюдь не по соображениям „культуры“, но потому что, в конце концов, именно на нем мы и говорим».
Каждое слово платоновского «вавилонского» языка ведет нас к пределу существования, без которого невозможно постичь собственное «Я», вылупившееся из «звериного» — бешено-пенного, стайного. Платонов страшен, он ходит по краю, он и есть — самый край, за которым исчезает плоть, он — безвестный, обдуваемый космическим ветром угол человеческого сознания. За этим углом — звездная россыпь накрывает нашу четырехтысячелетнюю цивилизацию.
У каждого Платонов свой, и каждая встреча с этим писателем — переселение души на несколько этажей выше. Его по праву можно назвать «вертикальным» классиком.
Зачем было Платонову выбирать себе такой «античный» псевдоним? В чем секрет его герметичной прозы и уникального авторского языка? Что общего могло быть у Платонова с Шолоховым и мог ли Эрнест Хемингуэй «учиться» у Андрея Платонова? И правда ли, что у нас в России Андрей Платонов до сих пор является «фигурой умолчания»? На эти и другие вопросы мы попросили ответить: прозаика, переводчика и эссеиста Валерия Хазина; переводчика и эссеиста Петра Криксунова; литературоведа, лингвиста, автора книги «Литературный котлован. Проект „Писатель Шолохов“» Зеева Бар-Селлу; кандидата филологических наук, специалиста по американской культуре XX века Алексея Гвоздева; кандидата филологических наук Надежду Гурович; филолога, историка литературы и литературного критика, профессора РГГУ Леонида Кациса.
 
Гений сожженый божественным огнем

Валерий Хазин, прозаик, переводчик, эссеист


Афанасий МамедовБытует мнение, что для любого серьезного разговора о творчестве Андрея Платонова сегодня требуется либо «охранная грамота», либо отмашка свыше, так ли это на самом деле?
Валерий Хазин Не возьмусь судить, в какой степени «историкам литературы» требуется отмашка свыше для серьезного разговора о Платонове, особенно если речь идет о взаимодействии гуманитариев с какими-либо государственными институциями. Особенно сегодня. С одной стороны, формулировки «величайший прозаик» и «русский стилист ХХ века» в разговорах о Платонове стали хрестоматийными. С другой, лучшие его тексты (особенно опубликованные посмертно), очевидно, разносят вдребезги любой классический канон. Не говоря уже о том, как безнадежны и печальны попытки составлять подобный канон и вписывать туда Платонова. Чтение его прозы — важнейший и чудовищный опыт для любого читателя (тем более писателя). Но от привычных историко-литературных жизнеописаний сам писатель ускользает, несмотря на уже приличный корпус текстов о нем.
АМКакие из них вы бы назвали в первую очередь?
ВХ О его «раздваивающейся судьбе» писали многие. В англоязычной критике Платонова, пламенного социалиста, автора нескольких горячих писем Сталину, адепта Лукача и Николая Федорова, почти всегда называют «крупнейшим антисталинским писателем». Я знаю, что написано несколько монографий о языке Платонова. В знаменитой лекции 2013 года «Как читать «Котлован» блистательный переводчик Виктор Голышев справедливо называет Платонова первейшим русским авангардистом и при этом приводит несколько совершенно убийственных фраз из частного письма писателя о необходимости и неизбежности «телесного истребления буржуазии». Фразы эти убийственны. Журнал «Стороны света», издававшийся в Нью-Йорке с 2005 по 2019 г., очень много сделал для открытия Платонова русской и англоязычной публике: в 2009 году там, в частности, опубликовано отличное (хотя и несколько взвинченное) эссе московского писателя Сергея Бардина под названием «Окопный капитан, или Любовь к электричеству». Это настоящая и качественная литературная археология: эссе позволяет увидеть и соотнести биографию «советского инженера, электротехника и мелиоратора Андрея Климентова (автора нескольких изобретений)»и мученическую судьбу писателя Платонова, автора «самой страшной книги, написанной в этой стране». Это поучительно и печально. И безнадежно, наверное. Как безнадежны попытки вывести литературу из биографии писателя или свести литературу к биографии.

Виктор Голышев, переводчик англо-американской литературы, «патриарх» отечественной школы художественного перевода

АМНекоторые прозаические произведения Платонова, такие, скажем, как «Чевенгур», «Котлован», «Джан», «Счастливая Москва» и др. обычно называют утопиями или антиутопиями. А как бы вы определили жанр этих произведений? И возможно ли сравнивать, скажем, «Чевенгур» с такими известными антиутопиями, как «Мы» Замятина или «1984» Оруэлла?

ВХ Сопоставление текстов Платонова с классическими антиутопиями, наверное, возможно — но лишь в той мере, в какой антиутопиями называют романы Кафки, а его самого считают «социально-политическим» пророком (помнится, мы говорили с вами об этом легкомысленном восприятии Кафки советской и российской интеллигенцией). Внутренние художественные интенции и — буквально — точки зрения Замятина и Оруэлла кристально прозрачны: они видят и вскрывают расчеловечивание тоталитарных режимов. Внутренняя же «точка зрения» и задача Платонова — совсем иная, хотя в английском платоноведении вы постоянно встречаете формулировку «implicit criticism of the system» — «подспудная критика системы». Мне ближе мысль Бродского, который сравнивал Платонова с Джойсом, Кафкой, Музилем и говорил о его «языке смыслового тупика»…

Но в моем восприятии основные работы Платонова в жанровом отношении ближе к «Коричным лавкам» Бруно Шульца, например, и не очень известной у нас трилогии англичанина Мервина Пика о Титусе Гроанском. Этим авторам посчастливилось попасть в русскую словесность благодаря гениальным переводчикам: Шульца перевел великолепный Асар Эппель, Пика — Сергей Ильин. На мой взгляд, и Шульц, и Пик, и Платонов (каждый по-своему, конечно) пытались, тем не менее, решать одну задачу — пересоздавали так называемую реальность как бы заново, с помощью пересоздания языка — с псевдобиблейской наивностью переименовывая все, что их окружало: предметное, телесное, земное.«Реальность» перед их взором была разная, а вот художественный результат сходный — собственный, ни на что не похожий «замок языка». Эта писательская задача нередко пугала читателей, и отчасти ужасала самих авторов. Я бы рискнул назвать этот жанр лингвистическим травелогом — дневником странствия к границам жизни и смерти на лодке языка. В случае Платонова крайними точками этого странствия — отправной и финальной — наверное, можно считать «Котлован». В известном смысле, платоновский «замок языка» построен на суглинистом котловане. Поскольку такова была окружающая его «реальность».
Спустя 9 лет после смерти Платонова, в 1960 году, Василий Гроссман, в радиоэфире говорил о своем ближайшем друге как о писателе, «который хотел понять самое сложное (а на самом деле самое простое) — сами основы человеческого существования»Семен Липкин потом заметил, что эта радиопередача была «первым разумным и стоящим словом, сказанном о Платонове в России» (цитирую по памяти с английского перевода).
АМВы согласны с мнением литературоведа Нины Михайловны Малыгиной, что истинная причина травли Платонова при его жизни и после крылась в элементарной зависти литературных администраторов — «завидовали популярности и авторитету, а главное — гению Платонова»?

ВХ Похоже, что так и было. Притом, что Платонов издал, как минимум, восемь книг в сталинской России, «авторитет и популярность» — понятия весьма зыбкие в тогдашнем писательском мире. А вот совершенно необычная природа его дара была, наверное, очевидна.
АМЕсть у Платонова произведения, о которых меньше говорят — это сказки… Можно ли сказать, что истоки платоновской сказки в русском сказочном фольклоре? Или тут кроется что-то иное?
ВХ Мне кажется, значение литературных переработок русских и башкирских сказок, которые готовил Платонов (в том числе по протекции Шолохова) несколько преувеличено, хотя я не чувствую себя здесь экспертом. Но есть, по-моему, более глубокое сродство его поэтики со сказками, особенно волшебными и анималистическими. Я разделяю представление этно-лингвистов и антропологов о том, что сказка формируется и капсулируется в период окончательного разложения мифов, а затем сохраняется и передается как текстуальный способ терапевтического переживания ритуалов перехода. Соприкасаясь с текстами сказок, Платонов, видимо, не мог не почувствовать в них особого, родственного источника вдохновения. Обоюдного источника, сказал бы я, подражая Платонову. Этот общий источник, ощущаемый в сказках, — метафизический ступор, озадаченность перед границами жизни и смерти. Озадаченность, в которой совмещены бесцельное любопытство, восторг и ужас. Нечто вроде той озадаченности, которая охватывала античных философов при созерцании апорий бытия и небытия, точки и бесконечности и т. д. Сказка позволяет сделать непроходимое (апорию) проходимым и переносимым хотя бы в границах волшебного повествования — и потому так завораживает детское сознание. Подозреваю, что «даймон Платонова» вел его теми же «сказочными тропами». Отсюда его одушевленное электричество, живые паровозы и агрегаты и окаменелые люди. Отсюда немыслимое сочетание странного, замогильного юмора и отстраненной телесной жестокости. Тот же Виктор Голышев подметил, что, скорее всего, Платонову было страшно, когда он писал, то есть ужас таился для него в самом процессе писания, говорения, переплавки языка в поисках оснований человеческого бытия.
АМКак вы относитесь к мнению многих платонововедов, что платоновский текст, откликающийся на любой возможный сегодня эстетический алгоритм, терминологический ряд, остается одновременно принципиально закрытым?
ВХ Кажется, Платону приписывают следующее высказывание о Гераклите: «Я прочитал. То немногое, что я понял, — прекрасно. То, что не понял, должно быть, еще прекраснее…».Фолкнер называл Джойса «гением, сожженным божественным огнем». Мне кажется, случай Андрея Платонова — схожий.
Вновь сошлюсь на тонкое замечание Виктора Голышева, который показывал, что знаменитые платоновские «стяжки» (свертывание в двух-трех словах многосоставных понятий) или — наоборот — «избыточность» нередко порождены чисто поэтическими (а изначально — философскими) намерениями пишущего — т. е. как бы «продиктованы» как бы заново сотворяемым языком. Поэтому многие говорят о поэтической сверхконцентрации смыслов и сдвигов в прозе Платонова.
АМПлатоновское письмо — оно ведь совершенно особой, почти неземной породы…
ВХВладислав Отрошенко в отличном коротком эссе размышляет об особом «существе языка Платонова», вспоминая знаменитый «тамбовский эпизод», описанный Платоновым в письме жене: «Два дня назад я пережил большой ужас… Лежа в постели, я увидел, как за столом сидел тот же я и, полуулыбаясь, быстро писал. Причем то я, которое писало, ни разу не подняло головы, и я не увидел у него своих глаз… Есть много поразительного на свете. Но это — больше всякого чуда».
Что мы можем сказать об этом «пишущем существе»? — спрашивает Отрошенко. Оно полуулыбалось и быстро писало, не показывая своих глаз. И это все, что мы знаем о нем… Тут вспоминается и Гераклит, и Борхес, и Кафка, и «квадратный Арзамасский ужас» Толстого. Невольная и непоправимая ошеломленность собственным даром.

Владислав Отрошенко, русский писатель, лауреат премии Правительства России в области культуры. 2014 год


АМИ все же вернемся к теме герметичности платоновских текстов.
ВХ Мне кажется, закрытыми, в какой-то мере, эти тексты оставались и для самого автора. А временами закрывались и «сказочные тропы» к ним.
Но при этом — удивительным образом — эти тексты остаются принципиально открытыми. И в этом смысле замечательно, что о языке Платонова размышляет Голышев-переводчик, скрупулезно анализируя тексты как бы «в обратном переводе с английского». При соприкосновении с чужим языком платоновские «сдвиги и стяжки» открываются совершенно по-новому.
Например, Роберт Чендлер (сегодня — один из главных британских переводчиков и популяризаторов Платонова) заметил, что в «Котловане» политически юркое словечко «ликвидация» последовательно используется как физическая реализация метафоры, заключенной во внутренней форме этого латинского заимствования. Liquidation — растворение, уничтожение водой.

Роберт Чандлер (англ. Robert Chandler), английский поэт, эссеист, переводчик с русского и других языков

Читающим по-английски, кстати, очень рекомендую заглянуть в давнее, но очень толковое интервью Роберта Чендлера газете «Guardian» за 2010 год, в котором он рассказывает об эволюции своих переводов из Платонова (а он в соавторстве переводил и сказки, и рассказы, и «Чевенгур», а «Котлован» решился перевести даже дважды — в 1994 и 2009 гг.). Познавательно и поучительно. Да ведь и английский вариант названия «Котлован» — строительное клише Foundation Pit, если вслушаться в его первоначальное значение-оксюморон («яма основания/оснований») заставляет заново (и немного иначе) звучать те зловещие обертона, которые скрыты в русском слове «котлован».
АМЧто ждет платоновские тексты в будущем? Раскроются ли они читателю в большей степени?
ВХ Очевидно, что со временем многое в платоновской прозе будет естественным образом закрываться для понимания: испарятся советизмы, канцеляризмы 30−40-х и множество связанных с ними угрюмо-шутовских коннотаций, выветрится сюжетное и телесное напряжение. Но, по-видимому, начнут мерцать и просвечивать новые точки и новые линии платоновского языка.
 
Платонов — античный марксист, а если шире — советский античник

Петр Криксунов, переводчик и эссеист


АМСреди историков литературы бытует мнение, что Андрей Платонов вписан в состав русских классиков пока чисто формально, на самом же деле, он эдакая «фигура умолчания», так ли это на самом деле?
Петр Криксунов Ни в коем случае! Он — сама русская литература и есть! И плоть от плоти русского народа. Кто, как не он? И язык его не искусственный какой-то, он из «подсознания» этого народа напрямую и проговаривается — сам по себе, почти без участия автора.
АМИ литературоведы, и читатели любят подбирать писателям пары. Разумеется, Андрей Платонов не исключение: его почему-то часто сравнивают с Михаилом Булгаковым. Вы переводили на иврит такие произведения Михаила Булгакова, как «Мастер и Маргарита», «Собачье сердце», «Роковые яйца», переводили вы и платоновскую «Счастливую Москву». На ваш взгляд — между двумя этими писателями много общего? Корректно их сравнивать?
ПК И опять ни в коем случае! Когда-то я думал, что у Платонова свое особое чувство юмора, и что он вообще иногда сатирик — ну, как, скажем, Булгаков. И, в принципе, некий формальный поджанр сатиры и/или юмора мог бы оказаться, чисто гипотетически, единственной «общей точкой» между ними. Но этого не случилось. Совместная работа с Майей Каганской над эссе о Платонове убедила меня бесповоротно: ни капли юмора в его вещах нет. И если что-нибудь подобное вдруг начинает казаться, не верьте — это не улыбка, а лишь страдальческий оскал, лишь «маска» вселенского трагизма земного бытия.

Майя Каганская (1938-2011), израильский филолог, литературовед, эссеист и журналист

Пару Платонову я подобрал бы как раз в живописи и в поэзии, а не в прозе. Художник Петров-Водкин советского периода — поразительно платоновская «пара». А в поэзии — конечно, Заболоцкий. В особенности, абсолютно платоновская его поэма «Торжество земледелия». Поэтому Заболоцкого, при всей его уникальности, можно назвать «Платоновым в поэзии». Правда, есть главная разница между ними: мы все знаем, что Заболоцкий умел также прекрасно писать иначе — чуть ли не классическим языком XIX-го века. А Платонов — ни за что! У него всегда — живая земля, стоящая вертикально дыбом, а на срезе — чуть ли не шевелящиеся от сердобольности автора ее вполне живые внутренности!
Что же до «Счастливой Москвы», то это прекрасная вещь, как бы «оптимистическая» по изначальному замыслу. Моя самая любимая у Платонова. Но что тут за оптимизм на самом-то деле, простите, пожалуйста, когда высшее счастье — это напрочь растворить свою неповторимую индивидуальность в бесконечно-единообразно-сером коллективном единстве каких-то невнятных «других»? А ведь по «Счастливой Москве» это и есть подлинное счастье! Вот он какой, Платонов, вот оно, его «бедное вещество», от которого стынет кровь в жилах, и одновременно радуется и вовсю играет эстетический нерв читательского (переводческого) организма. Подражать ему не получается ни у кого.

АМПоскольку мы сейчас с вами заговорили о «Счастливой Москве», хочется задать вам вопрос. Почему вы выбрали для перевода именно это произведение Платонова и как бы вы определили его жанр?
ПК Тут, как это часто бывает, дело оказалось в моем ранне-подростковом чтении. В 1966 году вышло «Избранное» Платонова, такой серый том в целых 540 страниц (что само по себе было полным чудом — даже на фоне хрущевской «оттепели»). Мое юношеское воображение тогда больше всего поразил относительно короткий рассказ «Скрипка». И, когда в 1990-х я лишь услышал о том, что обнаружен неизвестный дотоле роман Платонова «Счастливая Москва», сразу екнуло сердце — интуиция подсказывала, что в нем должно быть хоть что-нибудь от «Скрипки». И «полный» текст романа — пусть и неоконченного — не только не обманул ожиданий, но и превзошел их по всем параметрам.
По жанру это, конечно, роман: есть героиня и герой, есть что-то вроде сюжета, иногда даже связного повествования, есть «любовь» (даже «любови» во множественном числе, хотя они все и «странные»). Но главный, неназванный герой романа — это его язык: в первую очередь, наслаждение, а потом уже и интенсивнейший «спортзал» для читателя и, в особенности, для переводчика. Это как непосредственное общение с пришельцем из космоса.
Меня еще очень порадовал фантастический элемент романа, нашедший наиболее четкое выражение в его краткой версии (либо несколько измененном варианте к нему?) под названием «Московская скрипка». Этот рассказ, кроме заглавия, не сильно отличающийся от той моей юношеской версии, я обнаружил, когда работал над составом своего ивритского платоновского сборника (кроме «Счастливой Москвы», я включил в него «Московскую скрипку», «Ювенильное море» и свое послесловие под названием «Бедный крик ненастной осенью»). Там скрипка дивно играет сама по себе, в самой полной из возможных гармоний со Вселенной! Достаточно одного легкого прикосновения смычка, и учиться играть совсем не нужно. А изготовлена она из отходов (!) идеального материала для идеально-честных весов (или гирь и разновесков для них). Мне больше всего понравилось, как фантастически-прекрасно, вот этой самой своей «скрипкой», Платонов преобразует серый ужас московской повседневности 1930-х годов в настоящую вселенскую гармонию! Только языком, только одной текстовой тканью.
Так вот, «Счастливая Москва» — это с виду роман «по всем статьям», но одновременно еще и текст, взламывающий все привычные рамки романного жанра. Это — одна из вершин платоновской метафизики, устоять перед очарованием которой невозможно.

АМГотовясь к интервью, я обнаружил такой любопытный факт. 20 сентября 1920 года Андрей Платонов написал неизвестному, приславшему свои стихи в газету «Красная деревня» и, вероятно, назвавшему себя, ни больше ни меньше, Сыном Человеческим: «Сыну Человеческому. Стихи «Романс Красного фронта», «Народный гимн свободе» и «Всем ищущим Бога» напечатаны не будут, несмотря на их искренность и красоту. Ведь все это личное дело, и интересует оно немногих. Вглядитесь в русский народ, он ищет своего блага, а в бывшем Боге он блага не нашел и навсегда отошел от него. Ваше обожествление природы (пантеизм) тоже не решает религиозного вопроса, т[ак] к[ак] люди признали ненужность его для жизни. И избрали гораздо более верный путь — науки и свободной мысли». Как вы считаете, был ли Платонов верующим человеком, обладал ли христианским сознанием?
ПК Это, кажется, один из самых сложных и не до конца разрешимых вопросов, касающихся Платонова. Где-то в записных книжках у него сказано, что Бога у русского народа отняли, а замены никакой не дали. И так получилась всенародная беда. А ведь сам Платонов от своего народа неотделим! Он прекрасно понимал, что сухой (и при этом даже самой общественно-полезной) наукой для целого живого народа Бога не заменишь, ну, никак. Но сам для себя, кажется, упорно пытался это сделать. Именно с помощью науки. И даже временами казалось ему, что он в этом деле преуспел. А мне кажется, что как раз вот этого самого (им же осуждаемого) «пантеизма» он сам избежать полностью не смог. С давних пор меня преследует четверостишье из «Эфирного тракта», которое отпечаталось в памяти не совсем по тексту оригинала: «И по хребту радиоволн [в ориг.: «электроволн"] / Плывущее внимание, / Как ночь в бульварном, мировом / Затрепанном [в ориг.: «Таинственном"] романе». Так вот, в этом самом «плывущем внимании» я и подозреваю настойчиво отрицаемого Платоновым (на словах), его «пантеистского» Бога. Что же касается именно христианского сознания, Платонов, возможно, неким скрытым от нас образом и отходил от него практически, но продолжал всю жизнь живо интересоваться вопросами христианской веры. Внешнее тому доказательство я вижу в одной дневниковой записи Шкловского, где сказано, что они с (молодым тогда) Платоновым, кажется, около трех часов проговорили о Розанове!

Василий Розанов (1856-1919), русский религиозный философ, литературный критик и публицист

АМНе помните, что конкретно из произведений Василия Васильевича их так заинтересовало?
ПК По годам получается, что они могли говорить только о недавно вышедшей последней розановской книге — «Апокалипсис нашего времени». Кстати, столь живой интерес к Розанову демонстрирует одновременно интерес не только к судьбе христианства в большевистской России, но и к судьбе евреев тоже. Если попытаться сформулировать точнее, традиционное христианство русского народа является как бы почти тайной изнанкой явного и очевидного платоновского гностицизма. В записных книжках (примерно 1943-го года), уже после «Счастливой Москвы», он и с попыткой своего позитивизма расправляется, не стесняясь, опираясь на кровную связь со своим народом. Он пишет: «Великое заблуждение: принимаются за истину те данные науки, которые исторически преходящи, как бы являются рабочим пейзажем, видимостью при движении, исчезающие при углублении в природу. Но вся тайна — что у нас народ хороший, его хорошо «зарядили» предки. Мы живем отчим наследством, не проживем же его». И ведь народ в сознании Платонова неотделим от его Бога! Поэтому дальше следует уже совсем федоровская фраза, которую можно считать наиболее краткой и точной формулой отношения самого Платонова к Богу: «Очень важно. Конечно, лишь мертвые питают живых во всех смыслах. Бог есть — покойный человек, мертвый».
АМВыше вы упомянули историка литературы, эссеиста Майю Каганскую, которая в свое время написала тонкое и вдумчивое эссе о творчестве Андрея Платонова — «Платонов, Сталин и тьма». Во многом, это эссе — ваша совместная с Майей Каганской работа. Не могли бы вы пояснить, что Майя Каганская и вы имели в виду, когда говорили в «Платонове, Сталине и тьме» об «античности» Андрея Платонова?

ПК Как замечательно, что вы об этом спросили. Где-то в начале нашей совместной работы, я принес ей следующие строки из «Счастливой Москвы»: «…греческие города, порты, лабиринты, даже гора Олимп — были сооружены циклопами, одноглазыми рабочими, у которых древними аристократами было выдавлено по одному зрачку — в знак того, что это — пролетариат, осужденный строить страны, жилища богов и корабли морей, и что одноглазым нет спасения. Прошло три или четыре тысячи лет, сто поколений, и потомки циклопов вышли из тьмы исторического лабиринта на свет природы, они удержали за собою шестую часть земли, и вся остальная земля живет лишь в ожидании их. Даже бог Зевс, вероятно, был последний циклоп, работавший по насыпке олимпийского холма, живший в хижине наверху и уцелевший в памяти античного аристократического племени…»
— «Платонов — античный марксист!», — объявил я Каганской в полном восторге.
— Нет, шире, — сказала Майя. — Он — советский античник.
Еще она указала на платоновскую культурологическую чувствительность: советская идеология возвеличивала культ здорового тела, устраивала показательные всенародные парады физкультурников, культивировала различные виды спорта и соревнований, как в древней Греции. Эта тенденция отражалась и в языке советских СМИ, и в интонациях дикторов.
Но лучше всего сформулировала уже развернутую идею сама Каганская в своем эссе о Платонове: «…От «золотого века» до «серебряного», от первого перевода «Илиады» до Мандельштама, античность — наследственное, интимное, почти домашнее событие русской культуры.
И Платонов — «античник». Псевдоним извлечен не только из отчества, но и в честь духовного отечества — Платона, которого знал и любил.
Платонов не просто русский, он — советский «античник». А это другая когорта.
Недаром тов. Сталин завершил свой гениальный труд «Краткий курс истории ВКП (б)» сравнением нашей партии с мифическим древнегреческим героем Антеем, который, стоит ему ослабеть, прикасается к земле — и тут же восстанавливает силы. Так аллегорически преподано, что наша Земля — это массы, а наша сила, — это связь с ними.
Один из лучших рассказов Платонова называется «Фро», — сокращение от русского женского имени «Ефросинья», и — мраморный обломок имени «Афродита»: в русской пролетарской девушке скрывается древнегреческая богиня.
Кому же, как не Платонову, воспеть и отпеть советского Икара, да еще в юбке?» —
И я добавлю: а ведь «советский Икар в юбке» — как раз и есть героиня романа «Счастливая Москва», Москва Ивановна Честнова!


АМ Бродский, да и не только он, считали, что Андрей Платонов не переводим на другие языки. В какой мере вам, при переводе его текстов на иврит, удалось сохранить платоновский стиль, с какими сложностями вы столкнулись? И не могли бы вы подробней рассказать, как воспринял израильский читатель это сложное произведение?
ПК Пожалуй, труднее всего было передать именно фон московской советско-«имперской» атмосферы 1930-х годов. Не хотелось чересчур многих постраничных примечаний, кое-что пришлось растворять прямо в тексте. Я имею в виду, например, советские аббревиатуры того времени — ОСОВИАХИМ, МОПР, МОГЭС и т. д., и вообще весь этот жуткий советский «новояз». В «Ювенильном море» на сей счет дела оказались еще круче, чем в «Счастливой Москве». Но как-то пытался выкручиваться, тем более, что язык, изобилующий аббревиатурами, встречается в еврейских источниках еще в Талмуде. Как всегда, трудно было с просторечьем, разговорным языком повседневности. Но больше всего я следил за эпитетами, чтобы они ни в коем случае не получались стандартными, а оказались с «вывертом» в нужном направлении, как у Платонова. Очень следил за музыкой и ритмом текста, с тем чтобы в переводе как можно четче прослушивалась интонация оригинала. И, вероятно, утверждение, что Платонов непереводим — не так уж и верно. Посмотрите, как замечательно получился перевод повести «Джан» (Soul) на английский у Роберта Чандлера! Да и другие платоновские вещи он перевел здорово. А раз на иврите и по-английски удалось что-то приличное сделать, вероятно, и прочие языки не совсем безнадежны? Что до реакции на мой перевод «Счастливой Москвы», отзывы были, за редкими исключениями, от просто хороших до восторженных.
АМ Да, я слышал, к примеру, что известный художник и ивритский литератор Яир Гарбуз включил ваш перевод романа в число десяти книг, изменивших его мировоззрение на протяжении всей жизни. «Еврейский вопрос» и Андрей Платонов — тема на сегодняшний день малоизученная. Как только кто-нибудь ее коснется, непременно вспомнят о дружбе Платонова и Гроссмана. Достаточно прочитать рассказ «Альтеркэ», чтобы убедиться, что тема эта имеет право на существование. К тому же, я слышал, что Платонов помогал Эренбургу в создании «Черной книги», собирал материалы для нее. Говорят, Платонов был чуть ли не единственным не-евреем, допущенным к работе над «Черной книгой». Вам что-нибудь известно об этом?
ПК К сожалению, мне тоже известно очень мало, кажется, почти столько же, сколько и вам. Ну, может быть, за исключением нескольких строк из записных книжек Платонова военного времени (1941−1942): «Жизнь как тупик, как безысходность, как невозможность (вспомни вокзалы, евреев эвакуированных и пр.)… Особое состояние — живешь, а нельзя, не под силу, как будто прешь против горы, оседающей на тебя». Или вот очень страшная крохотная заметка 1943 года об освобожденном концлагере в Рославле, под Смоленском. Там «евреев всех расстреляно…» без точного числа, «и еще не считаны несколько могильников: евреи». В книге имеется важное примечание редактора к этой платоновской дневниковой записи: «История узников лагеря и тюрьмы в г. Рославле нашла отражение в рассказе «Девушка Роза» (под названием «Роза» опубликован в журнале «Иностранная литература», 1944, № 4, на испанском языке (??)). Рославль был освобожден 25 сентября 1943 года».
АМ А давно Андрея Платонова начали переводить на иврит? И кто был первым?
ПК Первой была маститая переводчица художественной литературы с русского и немецкого на иврит, лауреат Премии Израиля, Нили Мирски (1943−2018). Первый ее перевод рассказа «Семен» появился в № 1 лит. журнала «Симан криа» (1972). После многих лет изучения творчества Платонова и литературы о нем, Мирски выпустила в Тель-Авиве в 2007 году объемный сборник своих переводов, которому дала название «В прекрасном и яростном мире», туда вошли пять относительно небольших вещей («Семен», «Река Потудань», «Седьмой человек», «Епифанские шлюзы», «В прекрасном и яростном мире»), а за ними следовали произведения пообъемней: «Сокровенный человек» и «Котлован». На книгу Нили Мирски широко и положительно реагировали в израильской прессе.

Почти одновременно с моей «Счастливой Москвой» вышел в Иерусалиме сборник коротких вещей Платонова «Одухотворенные люди» (2010) в переводе Романа Веттера. В него вошли: «Родина электричества», «Песчаная учительница», «Московская скрипка» (мы с Веттером оба перевели этот рассказ, независимо друг от друга и наверняка по-разному), «Третий сын», «Фро», «Одухотворенные люди», «Неодушевленный враг», «Афродита», «Возвращение», «Уля» («Улю» я тоже перевел и опубликовал в поэтическом журнале «Кармель» в 2004-м году), «Любовь к Родине, или Путешествие воробья».

Возможно, этот последний рассказ мне стоило бы включить в свой ивритский сборник, поскольку он имеет прямое отношение к «теме» скрипки и скрипача в «Счастливой Москве». Вполне вероятно, что в разнообразной ивритской прессе, где немало литературных журналов и интернет порталов, могли появляться и другие переводы Платонова, не учтенные здесь мною.
 
Нам повезло — имя Платонова не исчезло во тьме неизвестности и забвения


Зеев Бар-Селла, литературовед, лингвист, автор книги «Литературный котлован. Проект „Писатель Шолохов“»

АМКогда мы с вами беседовали в круглом столе, посвященном проблемам авторства романа-эпопеи «Тихий Дон», вы высказались в том смысле, что проект «писатель Шолохов» — есть «демонстрация возможностей террора». 
О дружбе Андрея Платонова с Михаилом Шолоховым по сей день ходит немало слухов, самого разного свойства, известны и высказывания известных платонововедов, среди которых, к примеру, Наталья Васильевна Корниенко, считающая, что это была дружба двух равных великих русских писателей. А как вам кажется, какого рода была эта дружба? Что общего могло быть у Платонова с Шолоховым?
Зеев Бар-Селла Думаю, что говорить о дружбе этих двух людей едва ли возможно. Имеющиеся свидетельства об их отношениях, как правило, недостоверны. Ясно только, что Платонов был Шолохову зачем-то нужен. Анализ глав из романа «Они сражались за родину» показывает зачем — Платонов вписывал в «шолоховский роман» батальные сцены. И у Шолохова был рычаг вынудить Платонова пойти на такое сотрудничество. Шолохов убедил Платонова в своей способности содействовать освобождению его сына из лагеря. В дальнейшем Платонов узнал, что никаких усилий в этом направлении Шолохов и не думал предпринимать… Видимо, в конце 40-х годов Платонов Шолохову вновь понадобился. На этот счет имеется документальное свидетельство: на титульном листе составленного Платоновым сборника русских сказок «Волшебное кольцо» указано: «Под редакцией Михаила Шолохова». Скорее всего, Шолохов ничего и не редактировал, и указание это было не более чем рекомендацией допустить книгу в печать. Но Шолохов просчитался — через полгода Платонов умер и никаких обещаний не исполнил…
АМА есть ли какие-то воспоминания Шолохова об этой дружбе или воспоминания жены Платонова, она ведь несколько раз пробовала написать воспоминания? Может быть, сохранились письма, какие-то документы в архивах ФСБ?
ЗБС Имени Платонова Шолохов нигде и никогда не упоминал. Показания вдовы Платонова на этот счет едва ли достоверны. Скорее всего, Мария Платонова мистифицировала своих собеседников — ведь ни один другой маститый литератор интереса к Платонову не проявлял. А что хранится в архивах, если хранится, сказать невозможно… Одни архивы совершенно недоступны, а об архиве самого Платонова, хранящемся в ИМЛИ, сказать что-либо определенное весьма трудно — даже опись его не опубликована. Но о том, что в этом архиве имеются какие-то шолоховские следы, никто не говорил.

АММихаил Шолохов пережил Платонова почти на два десятилетия, какое участие он принимал в посмертных публикациях произведений Андрея Платонова?
ЗБС К посмертным публикациям Платонова Шолохов никакого отношения не имел.
АМКак вам кажется, насколько подготовлено было возвращение Платонова в русскую литературу? Могло быть так, что мы бы о нем так и не узнали, замолчала бы, вытравила, погребла его Софья Власьевна, и он не занял бы того места среди первых русских писателей ХХ века, которое по праву ему принадлежит?
ЗБС История пишется лишь в одном наклонении — изъявительном. Нам повезло, и имя Платонова не исчезло во тьме неизвестности и забвения.
АМ Как сегодня относятся в Израиле к творчеству Андрея Платонова, насколько он близок современным израильтянам?
ЗБС Платонова переводят и, видимо, читают, но я сильно сомневаюсь, что израильский читатель способен принять платоновский мир. Скорее всего, психологически и эмоционально Платонов израильскому читателю чужд, а чувство солидарности с персонажем или автором — это одно из условий любого чтения.
 
Ни один документированный источник, подтверждающий прямую связь Хемингуэя и Платонова, мне не известен


Алексей Гвоздев, кандидат филологических наук, специалист по американской культуре XX века

АМУ Алексея Варламова в биографии Андрея Платонова, вышедшей в «ЖЗЛ», есть такие слова: «Да и не на пустом месте сказал Хемингуэй о том, что учился у Платонова…» На какой-либо источник информации Алексей Варламов не ссылается. Может быть, вы как специалист поможете обнаружить источник возникновения этой идеи — будто Эрнест Хемингуэй «учился» у Андрея Платонова писательскому мастерству?

Алексей Гвоздев Боюсь, что эту идею выдумали советские литературоведы. Ни один документированный источник, подтверждающий прямую связь Хемингуэя и Платонова, мне неизвестен. Здесь все на уровне гипотез: какие-то, якобы, интервью, какие-то, якобы, признания, переданные с чьих-то слов. Но фактов нет. Причем американского писателя неоднократно спрашивали о литературных влияниях, и Хемингуэй обычно называл одни и те же имена. Среди русских авторов упоминались Тургенев, Толстой и Чехов. Платонов —ни разу.
АМ А что вообще могло связывать Андрея Платонова с Эрнестом Хемингуэем, кроме рецензий Платонова на два романа Хемингуэя — «По ком звонит колокол» и «Иметь и не иметь»?
АГ В широком смысле — оба новаторы-модернисты, которые пытаются найти новые средства выразительности, уходя от субъективного повествования в сторону флоберовского объективного письма. Но то же можно сказать о многих писателях первой половины XX столетия. Если говорить о том, каким образом Хемингуэй непосредственно соприкоснулся с творчеством Платонова, то, думаю, на уровне чтения рассказов последнего. Однако, опять же, сам американец об этом не упоминал.
 
У Платонова люди не испорчены новой ситуацией, не приспосабливаются к ней, а могут существовать только внутри нее

АМКогда мы говорим о языке отечественных писателей, об их стиле, мы обычно начинаем с Тургенева — «первого стилиста», и, как правило, заканчиваем Набоковым. Не забываем, конечно, и о БеломХлебникове, Замятине, ЗощенкоОлешеБабелеВеселом, Неверове,Пильняке… Находим между ними что-то общее. Однако стоит зайти речь о Платонове, как мы единодушно выделяем ему столь же почетное место, но только в стороне, в отдельной нише храма. Почему так?
Надежда Гурович Думается, отношение читателей к произведениям Платонова связано, в первую очередь, с тем, как воспринимается язык его текстов. Его нарочитая «ломанность», «неправильность» режут ухо тому, кто привык воспринимать прозу как некий разговор с писателем на своем собственном читательском языке. У автора может быть свой собственный стиль, манера изложения, однако в процессе чтения мы в той или иной степени встраиваемся в нее, становимся на короткое время способны воспринимать и видеть мир так же, как повествователь. В случае с платоновским языком такого «присоединения» читателя к авторскому голосу не происходит.
АМТо есть это проблема чтения?
НГ Его не получается читать как авангардную прозу, как, например Пильняка и Белого, в чьих произведениях часто текст воспринимается в первую очередь через его конструкцию. Во всяком случае, мне кажется, именно так происходит при чтении «Голого года» или «Петербурга». Понимание того, как построен сюжет, проявлений авторской интенции, дает читателю возможность воспринимать произведение как эстетическое целое. В случае с Платоновым же происходит нечто иное, так как сам язык произведения заставляет читателя задумываться о сочетании слов, вслушиваться в то, какой эффект оно вызывает в повествовании. Я бы сказала, что это такое нарочито стилистическое остранение.
Здесь секрет в том, что читатель не получает отдыха от этого языка. Так, сложные и порой странные словосочетания представлены в изобилии и в рассказах Бабеля, в особенности — в «Конармии», где изображение слома сознания через слом в языке становятся лейтмотивами цикла. Однако у Бабеля так или иначе появляется голос рассказчика, чей стиль, скорее, тяготеет к литературному возвышенному. Так создается контраст между сознанием рассказчика, сформированным и полноценным, и тем, которое находится на различных стадиях формирования у его персонажей.

У Бабеля будут соседствовать простонародные выражения, язык агитки и придающие эпичность повествованию высказывания самого рассказчика. У Платонова же вещи называются своими именами, но на новом, нарождающемся советском языке.
АМСоздается впечатление, что этого языка как будто не хватает для выражения определенных состояний природы или какой-либо мысли.
НГ Вспомним начало «Котлована»: «…воздух был пуст, неподвижные деревья бережно держали жару в листьях, и скучно лежала пыль на безлюдной дороге». Целый ряд выражений здесь рушит нормы русского языка, а создающиеся метафоры точно передают атмосферу мертвенности, нигде не названной напрямую.
Если сравнить, как того же эффекта достигает Бабель, то окажется, что его нарочито метафорический язык передает субъективность восприятия рассказчика: «За перевалом нас ждало видение мертвенных и зубчатых Брод… О Броды! Мумии твоих раздавленных страстей дышали на меня непреоборимым ядом. Я ощущал уже смертельный холод глазниц, налитых стынувшей слезой. И вот — трясущийся галоп уносит меня от выщербленного камня твоих синагог…» — явная метафора смерти здесь связана, прежде всего, с сознанием невозможности рассказчика вернуться к утраченному миру. Читателю, может быть, и не вполне ясно, о каких «раздавленных страстях» говорит здесь герой, но ощущение разрушения прежнего мира и страдания человека от этого оказывается непреодолимо.
С Платоновым же получается так, что значение выбранных автором слов вполне ясно, происходящее в тексте имеет совсем незамысловатую фабулу, которая, как и у Бабеля, теряет смысл при пересказе. А эффект от текста все же другой. Мотивы статичности и мертвенности, возникающие как фон происходящего не только в «Котловане», но и в целом ряде рассказов — «Усомнившийся Макар», «Песчаная учительница» — будто проясняют причины происходящего, но не объясняют самой ее сути. Несмотря на то, что повествователь у Платонова чаще всего обладает большим кругозором, чем персонажи произведений, их сознания будто бы идентичны по своим свойствам: разлом уже произошел, он был давно, он оставил опустошение, а сознание продолжает существовать, не сознавая себя. Так опустошение могло бы описывать само себя изнутри, будучи при этом максимально последовательным и натуралистичным. Можно представить себе такой мир, но трудно представить себе такую позицию.

АМ Вам приходят в голову какие-то литературные аналоги?
НГ Вот Тютчев описал нечто подобное, придумав, как выглядит безумие: «Оно стеклянными очами/ Чего-то ищет в облаках./ То вспрянет вдруг и, чутким ухом/ Припав к растреснутой земле,/ Чему-то внемлет жадным слухом/С довольством тайным на челе», — но здесь на мир после его конца смотрит тот, кто способен осознать всю абсурдность действий метафорического существа.
Для мира же самого Платонова естественность перестала существовать как мерило действительности вообще. Старые, классические категории осмысления мира изъяты, а новые выражаются сочетанием наипростейших разговорных форм с канцелярским языком. Кажется, этот язык уже не хранит в себе остатки прежних представлений, он составлен из того, что уцелело после конца мира.
АММожно пояснить вашу мысль на конкретном примере?
НГ «Порожняя голова» Макара Ганушкина содержит в себе только сочетание выработанных рефлексов и привнесенных в нее идей: «Макар же, как любой мужик, больше любил промыслы, чем пахоту, и заботился не о хлебе, а о зрелищах» — вроде бы говорится о простом крестьянине, а в то же время раскладывается выражение «хлеб и зрелища», которое здесь приобретает новое значение, почти утратив старое. Крестьянин ведь и должен растить хлеб, а вместо этого герой старается придумать увеселение для жителей деревни. Это зрелище в прямом смысле слова — всем интересно смотреть, как работает карусель, придуманная Ганушкиным. Из метафорического такое выражение переходит в нарочито-реалистическое и вписывается в событийную часть сюжета.
АМИзвестно, что предпринятые попытки некоторых писателей подражать языку Платонова оказались довольно безуспешными.
НГ О такой попытке Юрий Нагибин рассказывает в своем дневнике, вспоминая один из разговоров с Платоновым, где тот убеждал начинающего писателя в невозможности для других писать в его манере. За внешне очевидным принципом выстраивания высказывания у Платонова скрывается постоянный и постепенный сдвиг от натуралистического, реалистического описания к тому, чтобы воспринять все изображенное как метафору. Так происходит и с сюжетом «Котлована», и с сюжетами рассказов.
АМВероятно, язык Платонова — не просто «авторский», но нечто большее: «стиль, как функция мировоззрения», «единственная возможность существования писателя». Уместно ли в этом случае говорить, что Платонов свой язык позаимствовал у эпохи, писал на языке своей эпохи или же это чистый сплав «метафизического «Я»», отраженного в ожесточенной борьбе с эпохой, «великой эпохой электричества и перестройки земного шара»?
НГ Без сомнения, язык произведений Платонова — это язык его эпохи, причем в самых явных своих проявлениях. Так, существует целый ряд научных работ, показывающих, как язык Платонова напрямую связан с советской действительностью. Я бы сказала, что стиль Платонова — еще один вариант обработки той языковой среды, которая складывалась вокруг его современников. Одновременно с Платоновым свои прозаические произведения пишут Булгаков, Ильф и Петров. Но, если эти трое стараются быть довольно ироничны по отношению к действительности, то у Платонова — совсем иначе.
Косноязычие и узость сознания, напичканного непостижимым для пролетария марксизмом, показано в «Собачьем сердце», где герой странно изъясняется: «Довольно обидны ваши слова, папаша», «Что же это, на самом деле, чисто как в трамвае». Отсутствие сложной и многогранной гаммы переживаний, одномерное восприятие мысли — в восприятии авторов это характерные признаки человека нового времени. У Булгакова то, что породила революция, должно отпугивать, у Ильфа и Петрова — повеселить читателя новым типом предприимчивости, у Платонова — создать впечатление полной безжизненности. Неслучайно книга Елены Толстой, посвященная осмыслению идеологических контекстов творчества Платонова, названа «Мир послеконца». У Платонова люди не испорчены новой ситуацией, не приспосабливаются к ней, а могут существовать только внутри нее. Можно сказать, что особенность языка Платонова связана с тем, что окружающий мир равен своим героям, и наоборот: только такие герои и только в такой действительности, поэтому они стремятся постоянно модифицировать то, что их окружает, а эта модификация и необходима для их существования, и не имеет вне этого мира никакого смысла.

АМДавайте поговорим о платоновском фантастическом рассказе. Вообще, можно ли его назвать «фантастическим» или было бы уместней говорить о рассказе «магическом»?
НГ Мне, честно говоря, большая часть платоновских рассказов совсем не кажутся фантастическими. Я бы сказала, наоборот, что они грубо-реалистичны. Их сюжеты не столько связаны с фантастическим элементом, сколько несут в себе метафору. В этом смысле особенно характерны и «Усомнившийся Макар», и «Счастливый корнеплод». В первом случае изображается человек, воспринимающий все происходящее и произносимое буквально, способный чувствовать, но не способный делать выводы: «Макар действовал своими умными руками и безмолвной головой». Даже когда он во сне видит мертвого вождя, Макара ничто не пугает и как будто не беспокоит: «От прикосновения неизвестное тело шевельнулось, как живое, и сразу рухнуло на Макара, потому что оно было мертвое» — метафоричность здесь существует только для самого читателя. Но для повествователя и героя сон Макара лишь обозначает бессмысленный поступок. Так, сам повествователь отмечает: «Если бы Макар был умным человеком, то он не полез бы на ту высоту…» — сон и действительность не различаются в плане восприятия героем. И Москва, и сон — просто другая часть реальности для Ганушкина. Герой хотел бы что-то изменить в ней, но все изменения обращены будто бы к будущему, в то время как настоящее существует само по себе, не подлежит ни критическому осмыслению, ни переустройству. И ведь в этих сюжетах потрясает то, что их основа и связана с реальностью, и заимствована из нее, и ее же отражает.
В этом отношении наиболее характерная вещь — «Счастливый корнеплод». Совершенно не важно, когда происходит действие рассказа — важен сам принцип, позаимствованный автором из советского представления о необходимости постоянной борьбы с природой и постоянных изменений в окружающем. Даже образ главного героя — Петра Феофановича Харчеватых, хотя и обладает элементами гротескности, не кажется фантастическим. В нем всего лишь утрированы некоторые черты поведения, и без того свойственные советскому человеку. Здесь, в отличие от «Усомнившегося Макара» отсутствие сознания перерастает в непрерывный энтузиазм, ведущий к всеобщему разрушению. Даже когда постоянно становящийся мир хотят остановить, это оказывается уже невозможно, потому что у Харчеватых есть «просторное лицо», но нет сознания. Его заключительная фраза «А я все равно, товарищ генерал-майор, геройствовать буду — на любой области поприща!» — как раз и делает образ героя символическим. Здесь сохраняется этот вывернутый платоновский язык, но нарочитая метафоричность, свойственная более ранним текстам, проявляется ближе к финалу. Я бы сказала, это очень целенаправленный реализм, часто граничащий с сатирой, заведомо не вызывающей комического эффекта. То, что происходит с Макаром или Харчеватых даже на какой-то момент может показаться смешным, но конечный эффект от этого, скорее, тяжелый. В изображенном Платоновым мире ничего не может измениться, и будет развиваться в соответствии с некоей абсолютной предрешенностью, идеологической и социальной. Так же, как фамилия «Харчеватых» становится синтезом совсем не смешных фронтовых или тыловых «харчей», над которыми издевались фронтовики. Вместе с «корчеванием корнеплода», выкорчеванного из своей человеческой и земляной почвы, были точно также выкорчеваны из их человеческой природы.
АМПлатонов мог быть знаком с творчеством Гюстава Майринга, Франца Кафки, Роберта Вальзера, Лео Перуца? И можно выделить какие-то общие признаки Платонова, Кафки и Вальзера на основе уже существующих литературоведческих исследований о них?
НГ Если иметь в виду, что в основе фантастического произведения, как правило, лежит нечто вполне реалистическое, то можно сказать, что Платонову Кафка типологически близок, так как в произведениях обоих авторов в основе сюжета оказывается сложная метафора, смысл которой раскрывается в финале. Сюжет «Процесса» отражает взаимоотношения человека рубежа веков с чуждой ему религией, государственным аппаратом. Все, происходящее с К. — метафора абсолютной бессмыслицы, в которой человек тщетно пытается выбрать определенный принцип действия. Даже обращение к Богу оказывается для него недостижимо. Если К. готов поверить, то его ждет смерть, которая, как следует из развития событий, произошла бы в любом случае, так как К. должен «принять необходимость всего». Человек, до последних минут жизни надеющийся сохранить достоинство перед лицом государства, упрекающий себя в том, что не может совершить самоубийство, — явно становится предшественником тех, кто ищет «самое сердце столицы» или «все равно геройствовать будет на любой области поприща».

Кардинальное различие между Платоновым и Кафкой состоит, на мой взгляд, в степени метафоричности изображаемого. У Кафки — нарочитый абсурд, который герой, а впоследствии и читатель, должны принять как норму. У Платонова — реалистическое изображение окружающего общества, едва ли не приближающегося к абсурду, который они готовы воспринять как норму.
Абсурдность проявляется не в фабуле, как у Кафки, а в стиле повествования, основанном на становящемся языке небывалого и рукотворного государства. Язык «Процесса» и «Превращения» нарочито литературен, очень выверен грамматически. По моему опыту прочтения на немецком, там невозможно обнаружить искажения лексической сочетаемости или синтаксиса, в то время как у Платонова определяющим для произведения становится именно то, как оно написано. Я бы сказала, что сюжеты Кафки находятся абсолютно вне времени, творчество Платонова же, наоборот, неразрывно связано именно с тем, как автор видел и понимал эпоху, в которой жил.
АМКак вам кажется, с какого произведения Платонова следует начинать знакомство с ним как писателем?
НГ Мне кажется, это зависит от степени подготовленности читателя. Я встречала довольно много вполне начитанных людей, которых отталкивал именно язык Платонова. Если человек ищет в литературном произведении образец слова, создающего приятные и гармоничные образы, то для такого читателя Платонов окажется крайне труден без знакомства с историческим контекстом и без понимания, хотя бы в первом приближении, о каком времени автор пишет.
В школьные годы для меня абсолютны открытием был «Котлован». Вероятно, потому, что эмоционально очень совпадал с представлениями о 20х-30х гг. В конце 90-х эпоха коммунизма представлялась ужасающим недавним прошлым, от которого страна должна уйти любой ценой, поэтому сцены раскулачивания с частью диалога: «Откуда мухи берутся? — От кулаков, дочка», эпизод погрузки кулаков на плот, означавший, по сути, смерть, производили очень сильное впечатление.
Но в некоторых случаях не менее эффективно начинать с малых форм. Степень готовности к восприятию платоновских текстов я измеряю отношением к сюжету «Счастливого корнеплода»: если, дочитав до конца, люди смеются или хотя бы улыбаются, значит, мы можем продолжать разговор об этой непростой прозе. Если текст воспринимается как мучительный и непонятный — не стоит предлагать им прочесть «Котлован».
 
В либеральной парадигме писатель всегда противостоит власти


Леонид Кацис, филолог, историк литературы и литературный критик, профессор РГГУ

АМ«Истинного себя я еще никогда и никому не показывал и едва ли когда покажу, —писал Андрей Платонов. — Этому есть много серьезных причин, а главная — что я никому не нужен по-настоящему». Как складывалась судьба одного из самых «закрытых» советских писателей, и какими оказались судьбы его произведений, опубликованных посмертно? Зачем, к примеру, нужно было в уже перестроечные годы править тесты Платонова для «широкого читателя»?
Леонид Кацис По правде сказать, чисто профессионально для меня это не так уж и важно: в конце концов, мы все знаем, что и в тот, и в более ранний период — я имею в виду период оттепели и сразу после нее — черкали, к примеру, и того же Булгакова, убирая из «Мастера и Маргариты» очевидные намеки на то, в чем соотечественники обвиняли товарищей Ежова и Ягоду.
АМИнтересно, почему вы сразу привели в пример случай с Булгаковым?
ЛК В известном смысле, Платонов и Булгаков относятся к писателям, которые писали еще и о Сталине, и о существовании которых Сталин был осведомлен. Не будем в сотый раз вспоминать, сколько раз Вождь народов ходил на «Дни Турбиных», или сколько и каких именно ругательств он отвесил в адрес Андрея Платонова.
АМБулгаков и Платонов не были арестованными… Сосланными в лагеря…
ЛК… И умерли своей смертью, и оба печатались, и оба были известны, если не широкой публике, то по крайней мере в писательских кругах.
АМ И тут снова общее: никто ведь не торопился печатать «Батум» Булгакова…
ЛК Конечно. Не говоря уже о черновиках «Ричарда I», или о «Счастливой Москве» с «Ноевом ковчегом» Платонова.
АМИ о чем же все это говорит?
ЛК Это означает лишь одно — мы так до сих пор и не видим целостной картины творчества того и другого. В случае Булгакова — все еще царит идея загнать его прозу в стойло фантастического реализма, при том, что даже Бал у Сатаны предельно историчен и описан Михаилом Афанасьевичем с редкостной точностью со всеми вытекающими из этого Бала последствиями.
 
Присутствие Булгакова на этом балу, занявшем в литературе такое же почетное место, как и вечер у Анны Павловны Шерер, между прочим, было напрямую связанно со знакомством и даже, я бы сказал, приятельством опального писателя с послом США в Москве. Именно благодаря личному знакомству с послом чета Булгаковых украшала своим присутствием многие фешенебельные дипломатические рауты.
В случае же с Платоновым мы, за редким исключением исследовательского плана, все еще видим писателя таким, каким его увидела когда-то советская либеральная тусовка, и это несмотря на то, что работа израильского литературоведа Елены Толстой об идеологических контекстах писателя не только существует аж с 1970-х гг., но и перепечатывалась в перестроечном двухтомнике трудов о Платонове чуть ли не в «Советском писателе».
А не так давно появились работы о том, что странные и чудаковатые изобретения разного рода творцов новой советской техники, которые сегодня так забавят читателя, наряду с именословом типа бабушки Федератовны или лошади Пролетарская сила, находятся не только в журналах изобретателей, но и в отчетах и репортажах центральной советской печати. С одной стороны, это говорит о бесконечных попытках чисто философского подхода к текстам Платонова, с другой — о поисках ключей к Платонову в его языке и стиле.
 
Елена Толстая, израильский литературовед и прозаик


АМКаким образом появилась легенда о Платонове-дворнике в Литинституте? Кому она была нужна?
ЛК В либеральной парадигме писатель всегда должен противостоять власти, а власть — унижать его до максимально возможного предела. Это прямое продолжение ответа на первый вопрос.
АМТо есть — ни особо нуждающимся, ни нищим дворником Платонов никогда не был?
ЛК Начнем хотя бы с того, что Платонов был довольно высокопоставленным инженером в разного рода водных организациях, а во время войны — офицером и корреспондентом «Красной звезды».
АМНу да, с легкой руки товарища Сталина…
ЛК Тут важно другое: отношение власть предержащих к Платонову, страшная, временами совершенно уничтожающая критика его произведений — это не какая-то там исключительная мера воздействия, направленная против неугодного писателя, это такой способ управления литературой. Даже самый обласканный писатель в любой момент мог быть низвергнут с вершины Советского Олимпа.
АМИ, наверное, не только низвергнут. Платонов мог погибнуть от, так сказать, чрезмерного внимания к нему Вождя народов и его приспешников.
ЛК Не раз и не два. Не будем так же забывать и про опаснейшие обвинения, выдвинутые в адрес его сына. Они могли загубить не только писательскую карьеру Платонова. Кстати, болезнь сына, с которой тот вернулся из лагерей, в итоге унесла в могилу не только его самого, но и его отца.
АМВы говорите о туберкулезе, которым Платонов заразился от сына Платона?
ЛК Да, конечно. Так вот, знай мы раньше про «Ноев ковчег» или «Счастливую Москву» Платонова, легенды о великом писателе-дворнике, подметающим литинститутский дворик, просто бы не было, и Платонова читали бы с несколько меньшим упоением. Так что в оттепельную легенду не укладывается не столько реальная биография Платонова, сколько не вмещается туда, реально, главный писатель русской литературы 1920−1940-х гг. — писатель именно этой эпохи, а не читательский образ Платонова, сложившийся в 1960-х годах.
АМНасколько такое несоответствие двух образов — реального и надуманного — опасно для платоноведения?
ЛК Мне не раз приходилось слышать от зачинателей платоноведения, что после статей о Платонове в перестроечное время, появившихся на фоне новейших тогдашних публикаций, да и после тоже, заниматься Платоновым они больше не будут.
АМИ все же что происходит в платоноведении сейчас?
ЛК Огромная работа проводится в гигантских томах «Страны философов», продолжаются публикации из архива писателя даже в специальной серии, этому посвященной. Подавляющее большинство публикационных достижений связано с именем Натальи Васильевны Корниенко. И за все это можно быть только благодарным.
 
Наталья Корниенко, литературовед и педагог, член-корреспондент РАН

Однако сейчас моя читательская перспектива связана с массивной работой над «Жизнью Клима Самгина» и поздним, так сказать, предсмертным Горьким. В одной из предыдущих бесед мы уже говорили в этом смысле о месте Юрия Олеши в творческой истории «Клима Самгина». В другой работе, напечатанной в бабелевском сборнике ИМЛИ, я касался места в этом романе Маяковского и Бабеля, еще в одной — Василия Розанова и Анны Ахматовой, и т. д. Теперь, похоже, на очереди Платонов.
Читая текст «Счастливой Москвы», я не могу отделаться от ощущения, что вещь, писавшаяся в 1932−36 гг., не могла пройти мимо имени и творчества Максима Горького, тем более игравшего немалую роль в жизни Платонова. Сейчас это предмет работы, лежащей на моем столе.
АММогли бы вы хотя бы вкратце объяснить, как связана «Счастливая Москва» с Горьким, в чем тут дело?
ЛК Уже с первых же строк романа мы видим умирающего человека с факелом в руках. Естественно, тут же мелькает мысль, не намек ли это на Данко. На самом же деле, это символ революции куда более ранней, чем Октябрьская!..
Через некоторое время мы читаем о встрече Москвы Честновой с неким скрипачом, который по ее просьбе играет нечто из Бетховена, причем музыка становится все более атакующей, чуть ли не железной и т. д. Но ведь именно Горький в очерке «Владимир Ильич Ленин» говорит об «Аппассионате» (понятно, фортепьянной), что это «нечеловеческая музыка». А вот как у Платонова: «Москва стояла против скрипача по-бабьи, расставив ноги и пригорюнившись лицом от тоски, волнующейся вблизи ее сердца. Весь мир вокруг нее вдруг стал резким и непримиримым, — одни твердые тяжкие предметы составляли его, и грубая темная сила действовала с такой злобой, что сама приходила в отчаяние и плакала человеческим, истощенным голосом на краю собственного безмолвия. И снова эта сила вставала со своего железного поприща и громила со скоростью вопля какого-то своего холодного, казенного врага, занявшего своим туловищем всю бесконечность. Однако эта музыка, теряя всякую мелодию и переходя в скрежещущий вопль наступления, все же имела ритм обыкновенного человеческого сердца и была проста, как непосильный труд из жизненной нужды». И чуть ниже: «и она слушала ее как речь вождя и собственное слово, которое она всегда подразумевает, но никогда вслух не говорит».
Здесь забавна языковая игра. Ведь «собственное слово вождя» стало в исполнении Максима Горького гарантированной цитатой, важной для советской идеологии и мифологии, т. е. стало своим для всех советских людей.
Не буду вдаваться в многочисленные подробности, только отмечу, что и странная фамилия героя-хирурга из платоновского романа, который оперирует смертельно больного мальчика с невероятно разрастающейся гноящейся головой (в романе из-за стафилококковой инфекции) тоже имеет отношение, как мне представляется, к Горькому. К тому самому организатору массы изданий типа «СССР на стройке» или «История молодого человека»:«Небрежный и нечистоплотный от экономии своего времени, Самбикин чувствовал мировую внешнюю материю как раздражение собственной кожи. Он следил за всемирным развитием событий день и ночь, и ум его жил в страхе своей ответственности за всю безумную судьбу вещества.
По ночам Самбикин долго не мог заснуть от воображения труда на советской земле, освещенного сейчас электричеством. Он видел сооружения, густо оснащенные тесом, где ходили неспящие люди, укрепляя молодые доски из свежего леса, чтобы самим держаться на высоте, где дует ветер и видно, как идет ночь по краю мира в виде остатка вечерней зари. Самбикин сжимал свои руки от нетерпения и радости, а потом вдруг задумывался во мраке, забывая моргать по полчаса. Он знал, что тысячи юношей-инженеров, сдавших свою смену, сейчас тоже не спят, а ворочаются в беспокойстве в общежитиях и в новых домах — по всей равнине страны, а иные, только улегшись на отдых, уже бормочут и постепенно одеваются обратно, чтобы уйти опять на постройку, потому что их ум начала мучить одна забытая днем деталь, грозящая ночной аварией.
Самбикин вставал с кровати, зажигал свет и ходил в волнении, желая предпринять что-либо немедленно. Он включал радио и слышал, что музыка уже не играет, но пространство гудит в своей тревоге, будто безлюдная дорога, по которой хотелось уйти».
Но и того Горького, который с 1927 по 1934 г. печатал новый роман «Жизнь Клима САМГИНА». Где САМГ (б)и (к)ИН, как-то странно накладывается на героя Горьковской эпопеи.
Дальнейшая история с Самбикиным, пусть и связанная, вроде бы, не с Горьким, а с медициной, ведет в ту же сторону, несмотря ни на что. В 1932 году при участии Горького и ряда ученых Ленинградский Государственный институт экспериментальной медицины, как раз занимавшийся чем-то близким к бессмертию человека, был реорганизован во Всесоюзный. Здесь не место все это обсуждать, но ссылку дать полезно.

АМКакой у Платонова был резон обыгрывать «Клима Самгина», газетные сообщения и т. д. Какой-то он в «Счастливой Москве» очень пост-модернистский получается…
ЛК Платонов был бы слишком примитивен, если бы остался на уровне газетных сообщений, процессов и т. д. Вот вам пример — голова погибшего мальчика, в дальнейшее оживление которого верил Самбикин, поцеловавший его…
АМ… а по телефону сказали, что мальчик на какое-то время ожил…
ЛК Именно. Вспомним о визите в Москву в 1934 году автора книги «Россия во мгле» Герберта Уэллса, который на сей раз заявлял уже, что советские люди готовы изготовить искусственное солнце. И все бы ничего, но сам Уэллс был автором романа «Первые люди на луне», где вождь луны не имел черепа и его бесконечно разраставшийся мозг поддерживали с нескольких сторон специальными «держалками».
Сегодня подробности об Уэллсе можно найти в целом томе «Литературных памятников»: «Опыт автобиографии: Открытия и заключения одного вполне заурядного ума (начиная с 1866 года)», где есть и «Мура — широкая душа» (т.е. баронесса Будберг — муза Горького, которой посвящен «Клим Самгин»), и «Мировое государство и Лига Наций», и «Мировое образование», и «Мировая революция», и «Работа мозга вообще и ум в ключевой позиции».
Осталось понять, что и как мог об этом знать Платонов, но совпадения уже поражают.
 
АМВы хотите сказать, что голова мальчика появилась не случайно и человек, несущий факел, это некий посыл в сторону Горького с первых же слов «Счастливой Москвы»?
ЛК Да, так начало «Счастливой Москвы», как оно это видится мне сейчас. И просвечивает сквозь все это портрет, как кажется, Горького: «Его длинное, усохшее тело, длинное и большое, всегда шумно жило и дышало, точно этот человек был алчный — постоянно хотел есть и пить, и громадное лицо имело вид опечаленного животного, только нос его был настолько велик и чужд даже громадному лицу, что сообщал кротость всему выражению характера».
АММожно ли считать «Счастливую Москву» законченным произведением?
ЛК Мне трудно судить, насколько оно закончено. Но этот роман в его имеющейся части — знак того перелома, когда Ювенильные воды спасут мир в период между Хиросимой и Корейской войной, поднявшись для уничтожения оружия, способного убить человечество в «Ноевом ковчеге». Но это уже предмет специального разговора.
Ведь не только сторонник идеи бессмертия человека Алексей Максимович Горький умер то ли сам, что вероятнее, то ли убитый врагами, как писали газеты. Но ведь и эсперантистов, любителей всемирного языка, таких, как Божко, тоже почти всех пересажали за шпионаж. Продолжать можно долго. Важно лишь то, что от портретов Ленина, Сталина и ставшего неуместным изобретателя Эсперанто д-ра Заменгофа мы переходим к предложению молодых летчиков к старому Сталину (не забудем, большевики называли друг друга Стариками, не говоря уже о кличке Ленина), к Сталину, несущему урну погибшего инженера с воздушного шара, к пониманию очень важной вещи, что хотел сказать нам Платонов своим столь своеобразным языком, в чем смысл его творческой работы.
АМ То, что в «Счастливой Москве» так много света, можно понять — она ведь «счастливая», но почему она счастливая у Платонова?
ЛК Коротко говоря, для троцкиста Платонова, вышедшего из партии из-за введения НЭПа, стало ясно, что идеи кремлевского мечтателя Ленина, каким видел Герберт Уэллс Вождя, реализовались в Сталине и в его идее построения социализма в одной отдельно взятой стране, в противовес разного рода Мировым революциям и Мировым языкам. Похоже, что ощущение этой удачи и есть счастье Честной и Счастливой Москвы, только уже не девушки, а страны.
АМЕсть ли что-то общее между «Москвой» Андрея Белого и «Счастливой Москвой» Андрея Платонова? Все-таки не так часто пишут романы о городах, да еще о таких.
ЛК Конечно. Россия была «во мгле» в момент завершения Петербургского периода русской истории. А «Кремлевский мечтатель» с его Планом электрификации увидел свет уже в старо-новой, не порфироносно-вдовой, а юной столице.
Однако Белый важней для учителя и соавтора Платонова — Бориса Пильняка. Да и его длинная история в трилогии «Москва» со всеми шпионажами и поисками сверхоружия в сочетании с «Крещеным китайцем» (как названа одна ее часть) могла где-то как-то отразиться именно в «Ноевом ковчеге». Об этом я, признаюсь, пока еще не думал. Думаю, что прямым продолжателем «Москвы» Белого является проза Сигизмунда Кржижановского — по иронии судьбы не только однофамильца главного деятеля Плана ГОЭЛРО, но и очень близкого соседа Платонова по самому печальному событию в жизни человека.
Лучше сказать об этом словами ученика Платонова Юрия Нагибина:

Юрий Нагибин (1920-1994), писатель, журналист, сценарист

«Сегодня хоронили Андрея Платонова. По дороге на кладбище, возле клуба, я прихватил Атарова, беседовавшего со смертью в козлином манто — Ниной Емельяновой. Я прервал их в тот момент, когда Емельянова говорила тоном, в котором лишь электронный микроскоп мог бы обнаружить фальшь:
 — Я творчески чувствую этот материал…
— Тогда делайте! — благословил Атаров, которому не страшен даже электронный микроскоп.
Наше рукопожатие и звучание первых слов были поневоле скорбными. Скорбь не была окрашена в личные тона, самая пошлая, традиционная скорбь, но все же Атаров испугался. Я это почувствовал по тому, как сразу огрубело его проникновенно-серьезное, чуть патетическое лицо.
Я имел бестактность сказать:
 — Третья смерть на одной неделе.
— Почему третья? — спросил он резко.
— Митрофанов, Платонов, Кржижановский.
Он впервые слышал о смерти Кржижановского. Он жалел о том, что сел со мной в машину. Он стал похож на мясника. И вдруг лицо его опять стало глубоким, проникновенно-серьезным и патетическим:
 — Это доказывает, какая у нас богатая литература, — сказал он, и — о, умный человек, — тут же внес тот оттенок либерального ворчания, без которого его слова были бы лишены искренности. — Мы сами, черт возьми, не знаем, какая у нас богатая литература…»



















news1 news2