Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 594 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
Борис Минаев: Внутри лавы. Памяти Льва Аннинского
Источник: Борис Минаев, "Новая газета"
"Новая газета": В 18 лет родители моей невесты Аси Друяновой пригласили меня в поход (Вологодская область, Ферапонтово, через эти места проходил маршрут) — наверное, чтобы лучше разглядеть жениха вблизи. В походе, кроме нас четверых, была чета Аннинских — родственники Аси — Лев Александрович и Александра Николаевна.

А еще через некоторое время мне дали почитать, уже как близкому родственнику, «Жизнь Иванова». Это были такие серые переплеты с вклеенной в них машинописью и фотографиями, тоже посаженными на клей (всего было изготовлено 5 или 6 экземпляров), — примерно 15 томов, довольно тяжелых и увесистых, которые, надо сказать, читались тогда просто как «Граф Монте-Кристо».

Тетради мгновенно проглотили все мои друзья: Саша Морозов, Саша Фурман, Ира Горбачева, Валя Юмашев — словом, те, кто бывал у нас дома. Кстати говоря, сам автор относился к этой Асиной идее — давать все это читать — не очень одобрительно: он искренне считал, что это «только для семейного пользования», да и, кроме того, незнакомые ему ребята вполне могли оказаться «других взглядов».

Но мы не оказались других взглядов.

В книге «Жизнь Иванова» было несколько поразительных особенностей. Лев Александрович написал книгу о своем отце, Александре Иванове-Аннинском, сыне школьного учителя, внуке донского казака. Александр Иванович в советское время работал руководителем объединения на «Мосфильме», пошел добровольцем в московское ополчение и пропал без вести в первые же месяцы войны.

Я с детства много слышал о скорби по погибшим, о трагедии народа, о горе каждой советской семьи — у всех кто-то погиб, был ранен, контужен, попал в плен (потом к этому добавилось «или в лагеря»). Я все это знал, как и любой советский ребенок.


Но в «Жизни Иванова» боль сына, потерявшего отца в семь лет, была выражена с такой оглушительной и, главное, новой силой, что это не могло меня не поразить. И в этой боли не было даже микрона казенного, официального, того, что можно было бы спокойно печатать в любом советском издательстве, — нет.

Аннинский предъявлял счет не немцам, не войне, не врагу — он предъявлял счет всей эпохе, всему ХХ веку.

И это было, конечно, фантастически точно и фантастически ново по тем временам.

Поражал и масштаб сделанного 35-летним в ту пору, то есть вполне молодым человеком (Аннинский написал свою книгу в начале 70-х, а прочитали мы ее году в 1978-м). Это был настоящий документальный роман, насыщенный письмами, дневниками, документами эпохи, автор переговорил с десятками свидетелей, съездил по многим адресам, разыскал все, что можно было разыскать, восстановил каждый шаг и каждый день короткой жизни своего отца, и в то же время это была сильнейшая, могучая проза. Проза уровня величайших русских писателей. Причем документальная.

Ну и наконец, главное, самое последнее.

Александр Морозов, вчера откликнувшийся на смерть Аннинского, назвал это словом «дистанция». Взгляд Аннинского на русскую историю, выраженный в этой книге, не был ни советским, ни антисоветским, и это было поразительно для нас, первых «посторонних» читателей семейной саги, — он описывал раскулачивание и партийные чистки, советский быт и советскую работу, страшные и грозные события войны и предвоенной поры с точки зрения отдельного независимого человека, который живет внутри этой раскаленной огненной лавы и движется вместе с ней к своему концу.


Напечатать все это в советское время было бы невозможно. Но и сейчас, когда прежний взгляд общества на историю сменился на прямо противоположный (я сейчас не про скользкий наш официоз, конечно, говорю), эта книга пока не будет востребована. Потому что деление на «своих» и «чужих» все еще продолжается. А может быть, оно вечно.

Короче говоря, мне сильно повезло.

Да, я не видел перед собой «великого» Аннинского, но я видел просто человека, практически родственника, который знал ответы на многие вопросы, но никогда не выносил приговоров. Он думал, он размышлял, он ставил эти вопросы, а не отвечал на них. И это не фраза, не лозунг, не постулат, это именно так и было.

Аннинский вообще многие вещи, как мне кажется, открывал и делал тогда впервые. И возможно, это его новаторство будет оценено совсем не в нашу эпоху, а много позже.

Ну, к примеру, он первым стал записывать на магнитофон бардов. Первые записи Окуджавы, Визбора, Якушевой сделаны именно им. Он таскал за собой по Москве тогдашние огромные и тяжелые магнитофоны на плечах, потому что быстро распознал гигантские возможности этой «новой песни», нового жанра, и сам пел их, кстати, красиво и своеобразно. И потом описал эти песни в своих статьях.

Он первым описал литературу 60-х именно с точки зрения «поколения», ввел в критику и в литературу это понятие в книге «Ядро ореха», не деля шестидесятников на «своих» и «чужих», на почвенников и западников, на советских и антисоветских и во главу угла ставя именно эпоху как почву.

Он первым нашел ту тонкую грань между разными слоями искусства, общественного сознания, которое не найдешь, будучи только «кинокритиком» или «литературным критиком», или «историком литературы». Но да, порой только на этой тонкой грани и открываются новые миры.

Такой была его книга «Зеркало экрана», где привычные советские фильмы обрели статус мирового художественного явления, таким было его исследование «Лев Толстой и кинематограф», которому он посвятил много лет, просмотрев сотни экранизаций Толстого и показав, как тесно связана жизнь всего человечества с прочтением этих романов и их истолкованием.

Ну и конечно, он был изумительным, великим рассказчиком, сделав свою устную речь особым жанром, особым видом творчества, — к счастью, кое-что из этого сохранил канал «Культура», хотя то, что я слышал во время семейных застолий, было порой значительно более остро и парадоксально.

Но для меня лично один из самых чудесных результатов его творческой жизни — все-таки его семейные саги. Помимо «Жизни Иванова», он написал еще несколько таких семейных эпопей. О жизни трех сестер Александровых, среди которых средней была его мать Ханна, о жизни своей жены Александры Николаевны и о ее семье. И все эти книги когда-нибудь лягут в основание совершенно новой литературы.

И опять-таки, эти семейные многотомники, плод фантастического труда, насыщенные документами и свидетельствами, он никогда ни в какое издательство, ни в какую редакцию сам не отдавал, будучи уверен, что сегодняшнему миру, конечно, это не нужно. Да, эти книги описывают феномен человека и истории с какой-то совсем новой, парадоксальной для нас точки зрения — эта точка зрения лежит вне идеологии и вне партийной и политической «правды», «окончательной истины». Но когда-нибудь мы к этому взгляду на историю как на самодостаточное движение все-таки придем.

Он был производителен настолько, насколько вообще мог быть производителен человек: тысячи страниц, тысячи рецензий (он был просто завален книгами людей, которые умоляли его написать хоть одну, хоть две страницы), преподавание, телевидение, редактура…

Но все-таки прославился Аннинский именно как критик. Не как автор книг и семейных саг, не как телеведущий или философ.Он был критиком. Но дело в том, что сама «критика» в ту пору означала совсем другое —не рекомендации или отзывы о «книжных новинках» и не общедоступный во всех смыслах блог в фейсбуке, а интеллектуальную позицию, выраженную в целом книжном томе или в ста газетных строчках, но именно интеллектуальную, и именно позицию.

У Аннинского это получалось блестяще, резко, остро, захватывающе порой (невозможно забыть его статью о фильме «Война и мир» Бондарчука, когда он описывает огромную очередь к кинотеатру «Россия» и разговоры в ней), и в этом смысле он был, наверное, символом этого могучего явления — «поздне-советская критика».

Из этого явления многое, кстати, родилось. Родились целые партии, например. С одной стороны, родился журнал «Огонек» с Сарновым и Рассадиным. С другой — почвенники и русские националисты. Родилась вся культура литературных журналов 70–80-х годов, с ее лидерами и знаменами — от Лакшина, с одной стороны, до Куняева — с другой. Из них же, из этой питательной среды родились потом и новые издательства. Она вбирала в себя, эта питательная среда, и напечатанное и ненапечатанное, и самиздат, и тамиздат, и подпольные кружки, и закрытые «редакционные советы», где вершились судьбы авторов.

Так вот, Аннинский в каком-то смысле был главным голосом, символом этого явления.

Поэтому, думая о его уходе, невозможно не признать, что и само явление — вот эта огромная, напряженная духовная и творческая жизнь, она тоже в каком-то смысле куда-то ушла или куда-то делась.

Наверное, об этом не стоит горевать: видимо, у всех этих людей, книг, авторов, редакторов, критиков была своя историческая миссия — подготовить поворот в сознании, который произошел в конце 80-х — начале 90-х годов, космический по масштабам. Подготовить — и постепенно исчезнуть.

Надо сказать, Лев Александрович не принял новые времена.

Хотя они и дали ему много новых возможностей — например, телевидение или университетскую кафедру, поездки за рубеж, целый открытый мир, — но все-таки не принял. И я думаю, дело не в только в том, что он никогда не хотел принадлежать ни к какой партии. И не в том, что всегда недоверчиво реагировал на любую моду.

Просто, как мне кажется, он своим гигантским чутьем чуть ли не первым из нас понял, как съеживается общественный масштаб того, чем он так страстно занимался всю жизнь. Литературы. Слова. Мысли.

Да, это принять было трудно.
Светлая ему память, любимому моему человеку.

Фото: Вячеслав Прокофьев / ТАСС


news1