Главная

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВРЕМЯ»

просмотров: 149 | Версия для печати | Комментариев: 0 |
"Разрушенное колесо". Александр Солженицын и его редактор
Источник: www.svoboda.org

Радио "Свобода":  Перед вами публикация из архива галериста и коллекционера Ильдара Галеева ("Галеев-галерея"). Это заметки редактора и критика Анны Берзер, посвященные роману Александра Солженицына "Август четырнадцатого". Анна Самойловна (1917–1994) работала в редакциях "Литературной газеты", "Советского писателя", "Знамени", "Москвы"; наиболее значимым был период ее службы в "Новом мире" (1958–1971), который возглавлял А. Твардовский. Берзер сыграла незаметную, но бесценную роль в истории советской литературы. Она публиковала литературно-критические статьи, но главной ее заслугой было умное и тактичное редактирование. Она участвовала в публикации сочинений Гроссмана и Домбровского, Искандера и Некрасова, Войновича и Солженицына… Вероятно, именно Берзер предложила название "Черной книги" (1945). Она отмечала и помогала убрать фактические ошибки, выправляла стиль и композицию (возможно, в последнем случае это было фамильной чертой: Берзер – племянница знаменитого конструктивиста М. Гинзбурга). В последние годы жизни Анна Берзер стала ценным мемуаристом и историком советской литературы. Она опубликовала "Прощание" (историю Гроссмана и его главного романа), работала над книгой "Сталин и литература" (фрагменты изданы в 1995-м).
Анна Берзер редактировала и рукопись "Одного дня Ивана Денисовича". Вот фрагменты ее заметок 1984 года:

Начало ноября 1961.
Легла мне на стол эта рукопись. По внешнему виду – это была типично безнадежная графоманская рукопись, которая имеет свой определенный облик, без интервалов – это первое впечатление. Без полей, напечатано черно с двух сторон. Без имени автора, без адреса: Щ-854 – как прочитать это название? Лагерный номер, вынесенный в название.

А. Т. не было, и я решила твердо, что отнесу ему эту рукопись, что я делала очень редко. Когда я вошла к А. Т. – он даже не дал мне произнести заготовленную мною речь. Я повторила только, что необыкновенная, и что лагерь глазами крестьянина – А.И. написал, что мужика – но я так сказать не могла. Но я очень волновалась, была красной.
И он, конечно, сказал сразу, что берет ее читать сам.
И если говорить о полной радости, то она началась на другой день, когда я узнала, в какой восторг пришел он.
Как читал сам, как читал вслух другим. Что говорил.
У меня были дни абсолютного счастья – этот день я отношу к ним.
Борьба за публикацию повести Солженицына хорошо известна, она завершилась счастливо – родился знаменитый писатель. В записях Берзер сохранилось письмо автора редактору:

21.10.62 Перед выходом
Я знала, что есть "Архипелаг", А.Т. – не знал. Но понимал отчетливо, что А.И. уходит в подполье
Итак, я кажется могу вас поздравить с уходом в отпуск? Затянулся он у Вас в этом году бесчеловечно – и я чувствую себя отчасти виноватым в этом. Куда же Вы теперь – в холодный грязный ноябрь?

Вчера вечером пришла поздравительная телеграмма от Александра Трифоновича, на которую я ему сейчас отвечаю. Была она неожиданна – вчера, по моим расчетам, окончилась оптимальная декада, и я решил, что повесть приторможена надолго…

Я собираюсь, если "Денисович" действительно появится в № 11… привезти в середине ноября в редакцию еще один рассказ. Но, разумеется, не подноравливайте больше своего отпуска ни под что. О пьесе мы можем поговорить с Вами и в декабре, и в январе – успеется.

Сердечно поздравляю своего первого и такого отзывчивого редактора!
С самыми добрыми пожеланиями
Ваш С-н

В последующие годы Анна Берзер стала читателем, редактором, почитателем и – насколько возможно – пропагандистом сочинений Солженицына:

…Восторг, когда на стол ко мне тайно легли папки "Архипелага" – 68-69 год.

Я считаю эту великую книгу подвигом, особенно необыкновенным в эти годы. Было ужасно, что А.Т. не мог это прочитать. [По прочтении "Августа 1914-го" Берзер нашла сходство между Твардовским и персонажем Солженицына: В Самсонове есть что-то от Твардовского и от его унизительности положения в зависимости от штаба, ставившего его в невыносимые и невыполнимые условия]


Именно в годы "Архипелага" становилась особенно жесткой оскорбительная для обоих борьба А.И. с А.Т. И А.Т. с А.И. Я знала, что есть "Архипелаг", А.Т. – не знал. Но понимал отчетливо, что А.И. уходит в подполье – так он сказал мне прямо. И сказал: "Он не должен становиться подпольным писателем".

А А.И. снова являлся и снова сваливал свои беды и свои дела на голову "Н.м." – и обыск (но это понятно, это начало) и письмо съезду, и обсуждения и исключения из Союза! Разве это было по силам журналу, когда он гремел по всем станциям и шел своим путем. И "Архипелаг" – великая книга, лежит в тайниках. И я вспоминаю свои слова, что самым счастливым днем моей жизни будет день, когда она выйдет в свет. Собственно счастливых дней я не планировала себе. При высочайшей оценке этой великой книги-подвига меня царапали две вещи – власовцы (хотя после нашего разговора и разговора с Л [вероятно, В.Лакшин] он сильно переделал эту главу). И осталась слабенькая царапина, что он лагерников считает высшей категорией людей.

Сначала я тоже думала так, самоуничижалась, а особенно теперь знаю не столько изломанных, раздавленных, сколько злых, как волки. Думаю, что тут, как и в любой сфере нашей жизни не годятся обобщения и нужен только конкретный подход.

И вот происходит страшная несправедливость. Когда появилась эта книга (кровавым путем), когда выходили части ее на Западе, когда А.И. не было в России и он, казалось, для "Архипелага" больше всего совершает этот рывок. Именно тогда огромная часть интеллигенции обрушилась с воем на эту книгу. Почему-то "Архипелаг" они не могли вынести. Их любовь к Солженицыну вдруг выдохлась на "Архипелаге". Мне казалось, и сейчас кажется, это таким горьким и несправедливым. Вой подняли Копелевы, я сама слышала его речи, Корнилов (антисемит!), не читая, ругали, читая, впивались только в тему Власова. Кричали, передавали друг другу, что антисемит – тут, там, здесь…

Так обидно было: и решила, что люди не могут выдержать высоты этой книги и его подвига в ней.

Солженицын в "Архипелаге" оказался не по силам многим людям, и это остается печальным фактом их биографии и нашей истории.

Для самой Берзер переломным моментом в отношении к личности и творчеству Солженицына стало чтение романа "Август четырнадцатого", растянувшееся на полтора десятка лет. Она читала рукопись этого романа в ноябре 1970 г., отвечала на знаменитую Памятку первочитателя. А в августе-сентябре 1984-го Берзер изучила парижское издание 1983 г., дополненное главами о Ленине, Столыпине и Богрове. По существу, публикуемые заметки Анны Берзер – это эссе о романе Солженицына и размышления на его главные темы: война и революция, евреи в России и СССР, милитаризация и имперская идеология. При публикации опущены постраничные примечания Берзер, но сохранена, насколько возможно, структура ее текста:

Впечатления о чтении издания 1983 г. (1984)
Тайное рецензирование 1970 г.: ответы на Памятку первочитателя и письмо автору.
Резюмирующие размышления Берзер после чтения издания 1983 года и перечитывания своих записей 1970 года (1984).
[Берзер читает парижское издание романа]

27 августа 1984.
Читаю "Август" А.И. Тяжело, но напишу потом.
А ночью приснился сон – понятно почему, читаю и думаю, потому и сон, тут нет мистики и тайны, как бывает с другими снами. И раньше – когда видела его во сне – за ним бежала, сначала радость встречи, какие-то огромные пустые комнаты, какие-то пустые залы, он целует, радуется. А потом стали снится сны, что убегает он куда-то, исчезает и вообще – в беге…


А тут сегодня приснилось, что пришел он ко мне в мою комнату – в нынешней квартире, – сел за мой письменный стол как сидел когда-то, но чаще в старой квартире. И точно что вернулся он из эмиграции, непонятно почему и совсем ли. Но я должна очень торопиться и что-то он хочет посмотреть<…>он сидит недовольно, упершись в мой стол головой и чего-то ждет от меня важного<…>


И я ощущаю, что главное – надо ему сказать, что же случилось со всеми нами без него, что люди жили, что появлялись книги, а он вроде знает это, но я ищу что-то в словах главное и хочу объяснить все одним каким-то словом.


12 сентября 1984


Я очень устала от его романа "Август", такой тяжелый оказался он, хотя я и родилась в этом месяце. Подарка он мне не принес.

Я помнила по первому чтению в 1970 году. Поясняла неуверенность своего права на критику романа в том положении, в каком он жил тогда, и все-таки донесла до него свое разочарование, свои сомнения, отвечая на его неумную "анкету". Не могут наши люди отказаться от наших форм: А.И. составил "анкету первочитателей". Это надо же такое придумать для себя самого. И нет и тени неудобства, неловкости, сомнений.


эта махина – не живое "Колесо", а разрушенное
Так ушла я от ненавистной мне "анкеты" – сколько раз застывала я над ней. Кто ты? Кто твой отец? И сразу холод "отдела кадров" и его тайной кгбешной силы. А А.И. – кроме "анкеты" – в 1970 году не нашел ничего лучшего и тоже пол, возраст <…>Смешно! Мне тогда не было смешно. Потому что считалось – все тяжелое, опасное – это у него, у Вики [Некрасова], у Володи [Войновича]. А у меня за год разгрома "Нового мира" и огромных всевозможных разгромов собственной моей жизни – у меня собственной беды нет.

И, действительно, все подавляла в себе – о себе. Только для них. Но вспоминая потом свои ответы на анкету и свою тяжесть от романа, я думала, что читала его в тяжелый период и, может быть, я не имела сил его понять и оценить.

И тогда в 70-ом году я подумала, что у него бедного мало материалов, а вход закрыт в библиотеки и архивы.

Я помнила, как после того, как появился "Ив. Ден.", он сидел у меня в комнате на моей кушетке, а я напротив него. И он сказал, что просьба у него ко мне большая.

Сначала сказал, что Паустовский – о революции – (мемуары, книги) ему не нравится очень. И он ему написал об этом (раньше когда-то). Но мне пока тоже не понравилось. Я удивлялась, что он послал "читательское" письмо. У меня был другой его образ. И после этого добавил, что у него давняя мечта: написать роман о революции "руки чешутся" – так буквально он сказал. Я прочитала "Свечу на ветру" и "Корпус", и чувствовала, что он не может писать о том, о чем не знает. Что-то о трудностях я сказала и о том, что он автор современной темы. Но он так горячо стал говорить о своей мечте. Великий писатель, кто может знать, как повернет он свой путь.

Он горячо говорил, что сейчас он может приступить и что я должна ему помочь. А помочь надо было – чтобы мог он войти в архивы и библиотеки. Господи, но это – в моей власти. Говорю, что напишем отношение от "Нового мира" со штампами, бланком и печатью с любым текстом – он был так счастлив, что и передать нельзя. А у меня опять все сжалось внутри от жалости – всего был лишен, даже входа в библиотеку им. Ленина. Все что нужно было, конечно, сделано. Потом тема эта возникла позже и знала, что есть люди, которые ему помогают собирать материал. Но с романом этим он от меня отошел совсем. Именно с романом, потому что в дела его я была погружена сильно. Но не об этом речь.

Значит, в 70 году я прочитала роман, очень огорчилась<…>

Виделась я с ним гораздо реже, но через общих друзей передала: может быть надо помочь – пойти куда-то, что-то найти и прочитать.

Он откликнулся быстро <… > Потом напишу об этом отдельно: как ездила к нему (это уже записано в то время), а потом сидели то в газетном зале, то в отделе редких книг, читая материалы Февраля. Так больно было глазам читать эти стертые, пыльные неудобные газетные страницы. Надо было все списать – ведь он не сумеет их прочитать.

<…>Он презирал тогда Февральскую революцию – так понимала я. Но я знала – это единственный раз, когда солдаты отказались стрелять в народ.

Все время, пока шли эти десять лет и докатились от него то верные вещи, то грубые, то совсем не умные и ограниченные, когда он всех эмигрантов от себя разогнал, после сборника "Из-под глыб", – всегда я говорила одно и точно. Если роман за эти 10-12-13 лет он напишет – настоящий, тогда он – победит, тогда счет к нему будет другой. И просила, чтобы дали роман, и ждала, и боялась.

<…>Но читая видела, что он стал после стольких лет отчетливо хуже, скучнее. И, кроме того, прорезала – от новых частей и вставок – как мрачное сочинение ограниченного монархиста.

И только закончив читать и подождав несколько дней, я достала копию своей "анкеты", дневниковую запись того дня и построчные замечания. И увидела, что я напарывалась на те же места<…> и поняла, что я донесла тогда до него и свою тяжесть от романа, и свой испуг, и свое предостережение ему.

9 сентября 1984
Подавлена чтением "Колеса" – чувствую, будто постарела от него. Эта махина – не живое "Колесо", а разрушенное<…>

Военные главы из 14 года, разорванные отступлениями о Богрове, Столыпине, царе и всей истории царства, в конце снова появляются опять и завершают собой роман. Воротынцев у Великого князя – в штабе – это я читала много лет назад, и тогда казалось лучшим.

Все крохи мысли, какие можно вынести с поля боя – что армия погибла и Россию постигла военная катастрофа. Как ни вертел А.И. перед царем – видно, что царская машина – в полной негодности. Армия, образ Воротынцева – более удачный и гибель Самсонова – тоже более, – где чуть правдивее, там лучше. В бесконечной растянутости – видно, в конце живая сцена – как Воротынцев врывается в Ставку, как он разоблачает всю систему руководства войны. Как изгоняют его из штаба – Верховный главнокомандующий Великий Князь. Не к террористам ли бежит любимый герой А.И.? Имела ли право во всяком случае на критику этой системы интеллигенция и честные люди? Разве не из нее возникли они?

Писатель, поднимая весь пласт жизни, чего он оказался не в состоянии сделать, показывал: гибель армии не может не объяснить причину недовольства. Но всех недовольных он объявляет евреями и террористами.

<…> И осмысление истории заваливается ненавистью к Богрову, убившему Столыпина. Но сам царь выгнал Столыпина до убийства? Что было бы, если Столыпин был жив.

Я давно и прочно считаю революцию – всякую – гибельным процессом. Особенно, если смотреть назад, а не вперед. Но А.И. не может смотреть назад – нет знания, культуры и мужества.

Нет мужества у него и на то, чтобы смотреть вперед – на беспросветное будущее России.

У него есть мужество и сила только на то, чтобы обличать – нынешний, сегодняшний день или недавно прошедший.

<…> Почему нужна эта война? Писатель обязан это объяснить с позиции гуманизма. Война – нелепая, царская, правительственная, государственная, а народная. А.И. считает – задним числом – что она нужна. Зачем? Чтобы победить в ней? Тогда его заводит – вероятно, не было бы революции. Но даже Распутин считал, что война не нужна и высказывался яснее, чем А.И.

Ведь если писать в 1914 году, или в 15-м – то можно – это первое удивление – но в 69-м, печать в Париже в 1983 <…> Через сорок лет – подумать надо - зачем.

Виноваты революционеры, евреи, террористы, царский генеральный штаб?
И весь ответ <… > народ виноват – вот где ответ.

Через сорок лет – те же хлевы, жэки, дороги <…> и ползуче и скучно <…> Военизированное сочинение. Это я почувствовала при первом чтении (мой ответ на его анкету, пыталась что-то сказать в тех условиях, когда по гонениям он был – вне достижений критики).

Тост Самсонова: "За святого русского солдата, кому терпение и страдание – в привычку. Как говорится: русского солдата мало убить, пойди его еще повали!" Жестоко<…>

Убийственно, как тост Сталина после войны за терпение русского народа.

Все время восхищаются Германией – хлевом, скотом, порядком, целесообразной жизнью. Это совсем не связано с необходимостью войны с ней. Это противоречие в авторской позиции. Война идет на немецкой земле, в Пруссии, русские грабят мебель, сады, дома. И автор восхищен этими домами и этими дворами, но не возмущается войной и необходимостью это грабить<…>

Нет ответа и объяснения этому, но точно есть – что необходимо воевать с этой деловой и умелой, прекрасной Германией.

<…> Котя: "А почему нельзя быть патриотами? … Ведь не мы напали, на нас! На Сербию напали!"

На Сербию напали – правда истории, значит на нас – философия А.И. Понимание истории.
<…>История глазами черных полковников.

Как Богров работает с охранкой. Одновременно вынашивает идею – убить Столыпина – "он главная сила государства". Зачем провокатору убивать главную силу одиночным актом?

Концы с концами не сходятся. Если он тайный террорист, революционер – он может решить, что надо убить главную силу государства. Про себя решить – актом одиночного террора, как пишет А.И. Но если он провокатор – зачем ему самому придумывать этот акт? Как показывает А.И.

Столыпин – талантливый ч-к – но не в европейском направлении – "он оздоровляет средневековый самодержавный хребет, чтобы ему стоять и стоять". Но почему средневековый – земельная реформа давала возможность фермерства по-американски? <..>

"Именно со столыпинского времени и его Третьей думы евреев стало охватывать настроение уныния и отчаяния, что в России невозможно добиться нормального человеческого существования <…> Врага евреев надо уметь рассмотреть глубже, чем на поверхности. Он слишком назойливо, открыто, вызывающе выставлял русские национальные интересы<…> русское государство. Он строит не всеобще свободную страну, но – национальную монархию. Так еврейское будущее в России зависит не от дружественной воли, столыпинское развитие не обещает расцвета евреям".

А.И., излагая в восторге эту доктрину, скатывается к фашизму. Победили революционеры и захватили власть.

Вытаскивает тщательно все еврейские фамилии, с именами еврейскими, если они есть. А русских террористов – почти нет и скромно: Каляев <…>

Посмотреть, что делают с Россией – Ваши А.И. крестьянские дети – в правительстве, в литературе, в Москве, в ЖЭКе, в магазинах. В редакциях – всюду только они. А евреев, радуйтесь, нет. А вместо одного еврея – 10-15 русских.

<…> Столыпинские реформы были умными и необходимыми, но в России ничего невозможно сделать. Устраняют всякого – кто крупнее, значительнее, сильнее – и революционеры, и монархисты, и коммунисты.

И Распутина зверски убили великие князья. И Столыпин, я уверена, шел от них. А А.И. упивается, что убийца – еврей, такая радость.

Писатель может иметь любую точку зрения на историю, революцию и революционеров в России. Особенно в те годы, когда он живет и является современником событий. Тут бывали и перекосы и искажения, но такого как у А.И. не было никогда в русской литературе.

Чтобы писатель был выразитель государственности более отсталой и мрачной, чем у всех почти деятелей русского правительства, чтобы он требовал бисмарковского государства от России. Чтобы он утверждал смертную казнь. Чтобы националистически был на уровне гитлеровских штурмовиков.

За все годы, что я прожила в этой исполненной антисемитизма стране, я никогда не слышала столько националь Конечно, правители и государственные деятели могут быть разные. И сильные фигуры, возможно, могли бы помочь России и Столыпин был лучше Ленина и Сталина. Но через почти сто лет, потеряв все гуманистические основы, сливаться с монархией Столыпина так, как это делает А.И., – такой позиции у русских писателей не было. Это сталинизм, обращенный к Столыпину, не к сильным его сторонам – крестьянские реформы, а к слабым – жандармским и национально шовинистическим.

В этом бесконечном романе – революция и революционеры показаны без понимания из каких бесконечных пороков этой страны и парадной ее жизни они вышли и были рождены.

Их правда неприятия и непонимания – тоже имеет право на изучение писателем и понимания того, из-за чего они вышли.
И левые силы необходимы, и критики – тоже. Пример – падение А.И. в этом романе.

Это не разрез исторический, это – или пасквиль или тронно-военно-националистическая фальшь и ложь.

За все годы, что я прожила в этой стране, я никогда ни от кого (кроме очередей) не слышала столько национального хулиганства и ненависти лавочника к евреям, сколько я прочитала в этом произведении.


Надо понять, что Николай, двор, состояние России и состояние народа – могли и имели право вызывать критику, недовольство.
Что левое движение лежит в корне России, рождена ею, всеми ее сторонами.

А.И. ненавидит террор и террористов, но защищает террор Столыпина и "столыпинские галстуки" - виселицы, против которых выступал Толстой

И вообще приличные люди, жившие в те годы, не могли сливаться с царем так, как сливается с ним сейчас А.И.
Слился бы с Брежневым и Андроповым – нет, убежал от них.
Марксизм и религиозный фанатизм А.И. – одного "помазания".

Русские писатели – великие – все были против революции: Пушкин, Грибоедов, Гоголь, Тургенев, Толстой, Достоевский, Чехов, Бунин<… >Но и Герцен – в зрелые годы против. А Карамзин – монархист. Но разве его "История государства Российского" по знаниям, гуманности, благородству чувств, ни в одной точке не может совпасть с "историей" С-а, мрачной, злобной, убогой, неправдивой.

Без культуры нельзя лезть в историю. Лагерный волк бегает по историческому полю страны, и без него израненному и больному.

[Чтение рукописи, ответы на Памятку первочитателя, письмо Солженицыну]

Конверт "Памятки первочитателя"
20 ноября 70 г. – 28 ноября 70 г.

Получила недели три назад рукопись "Август 14 года" и при ней запечатанный конверт. На конверте напечатано: "Конверт вскрывается после прочтения"

Памятка Первочитателя

Условия

Совершенно исключить возможность размножения даже отдельных глав и страниц, не говоря обо всей вещи. Вещь в Самиздат пока не идет. Поэтому давать читать только тем лицам, о которых сговорено с представителем автора.

Никакой утечки!

В конверте:
Анкета
Возраст (округленно до пятка):
Пол:
Если мужчина – служил ли в армии, был ли на фронте?
Как прочли Вы сплотку военных глав: – тяжело, легко, средне? сохраняя интерес или теряя его? если терялся – с какой приблизительно главы?
Ясен ли Вам стал смысл и ход армейской операции с русской и немецкой сторон? Была ли охота у Вас вникать, или Вы скользили, пропускали? Как читались Вами обзорные (со штрихом) главы?
Создавалось ли у Вас доверие, что передаются немодифицированные атмосфера, быт, обстоятельства именно той войны, 1914 г.? или показалось проекцией этой войны?
Как Вы оцениваете эту книгу сравнительно с предыдущими того же автора?
Ваше мнение о монтажных главах (6"., 60")?

Независимо от этой анкеты, устно и письменно, обще или детально, в любом виде сообщайте свое мнение, если есть охота.

Вот мои ответы на эту анкету:

4-й (вопрос) Каждая отдельно взятая военная глава читается с постоянным интересом, написана с блеском; но по мере движения от главы к главе постепенно наваливается какая-то тяжесть, которая холодит душу. Начинаешь ощущать, вернее понимать, примерно с середины военных глав.

5. И смысл и ход армейской операции ясен со всех сторон до конца, исследован с невероятным военным мастерством стратега-художника. Замечательное описание всех движений армии, всех продвижений частей, всех военных дорог, боя, в котором участвует Воротынцев. Но не всегда ясен человеческий смысл и необходимость этой войны. Обзорные главы читаются хорошо.

6. Полное ощущение присутствия именно на той войне 1914 года. Ни разу не появляется чувство смещения, подмены событий. Мне кажется, что автор отдал этому даже слишком много сил.

7. Могу только сказать, что она не вызвала во мне такого потрясения, как все предыдущие книги.

8. Если речь идет об "Экране", то мне он не показался необходимым, он своей роли не выполняет.

9. На первое место я бы поставила Великого князя Николая Николаевича – никто в этом романе не написан с такой пластикой и свободой, как он. Все остальные герои "связаны" авторской волей больше, чем герои других книг. Из них самые значительные – Самсонов, Воротынцев, семья Томчака, Ленартович, Мартос, Терентий Чернега, Франсуа, Вероня, Женя, семья Архангородского… Я ловлю себя при этом перечислении, что называю иной раз тех, кого запомнила, а не тех, кто живет полнокровно в памяти. Но тут я все время поправляю себя методом этого романа – иным, чем в других. В каждой главе самостоятельно каждый герой живет полно и в меру своей необходимости здесь. Он, может быть, и нужен только здесь и только так. Каждый генерал (а их тут особенно много) не может быть написан, как Самсонов, да это, наверно, и не нужно.

10. Лев Толстой, Жилинский-Орановский, генерал Клюев, Харитонов, Саня-Котя; солдаты, большей частью, слащавы. Слишком прямо порой видна глупость революционеров, в жизни, мне кажется, было сложнее и темнее все это

Дорогой А.И.! У меня всю жизнь какая-то несвобода перед анкетами, и я, вероятно, пишу тут плохо и невнятно. Роман слишком огромен и значителен, чтобы втиснуть даже какую-то долю его в эти жесткие вопросы. Но все-таки я боюсь не донести до Вас какую-то свою (первый раз от чтения Вашей вещи) разноречивость чувств. И сейчас, думая все время о романе (что свидетельствует о силе его) и перебирая свои мысли, я считаю необходимым Вам сказать еще раз, что главное титаническое значение вещи в воспроизведении войны и всего с ней связанного. Но духовная жизнь автора для меня (может быть, в силу моего женского пацифизма) предстает подавленной условно говоря "воинской силой". Я понимаю, почему Вы пишите об этой войне и почему воспроизводите ее глазами такого необходимого для России человека, как Воротынцев. Я понимаю также, что для нормальных честных людей того времени объяснение "Когда трубит труба, мужчина должен быть мужчиной" – достаточно, чтобы идти на войну. Но для философии романа, утверждающего войну спустя столько лет, этих объяснений мало. Мне важно понять, что было бы с Россией, если бы эти августовские бои кончились победой Воротынцева. Необходимость пролитой тут крови можно принять, только поняв, что это остановило бы хлынувшие потом потоки крови. А без этого получается холодно и слишком спокойно – спокойно о жертвах и о потерях. Есть даже в одном месте ирония, которая меня резанула: что если, мол, большие лишние потери, то не иди в генералы. Для генерала, может, и правильно, но для писателя – нет…

Война показана слишком изнутри того времени, а остальное общество слишком из современности. Потом я подумала, что и "черная сотня" (для справедливости) должна хоть где-то мелькнуть.

Простите за беглость, хотела бы сказать совсем другое, но не могу я сместить свои чувства, тем более перед Вами
[Итоговые размышления о романе в 1984 г.]

Тяжесть какая-то навалилась на меня – и от романа, и от безличного директивного конверта – без обращения, без слов привета. И от анкеты этой, хотя от самой анкеты, может быть, меньше – тут показалось, что есть в нем какие-то сомнения, хотя, наверно, все-таки сомнений нет.

Весь замысел – дьявольского честолюбия – это я раньше знала, но не давала себе права выпустить это знание даже на поверхность собственной души, назвать его про себя.

Он задумал двадцать романов – каждый такого объема листов тридцать. И вот один из них готов, но можно ли такое задумывать одному человеку, да еще в пятьдесят лет <…>

Нет, дело не в этом, можно, наверно, и в пятьдесят, только не так заранее, так точно все измерив и рассчитав.

И главное, что по этому роману в первый раз в жизни у него я вижу, что содержания – не фактического, а духовного нет на этот роман. Может быть, он припасает его на следующие – но ведь так нельзя, ведь надо сюда всадить все, что есть, не думая о последующем, надо писать двадцать романов тогда, когда не влезает в один, другой, десять, пятнадцать, а потом, в конце концов, двадцать.

Конечно, я тут утрирую эту хаотичность, конечно, настоящий художник может планировать, но не так – не на двадцать романов сразу.

И пугает в этом романе то, что так привлекало раньше – эта воля необыкновенная, но здесь в наших условиях непрерывной ее тренировки и гнета и бесконечной травли так она все-таки уже и ненормально, негармонично, что ли, развилась, что становится тоже тяжелой силой. Ощущением "я" постоянный мир уже ощущается постоянно и как само собой разумеющееся. Но ведь у него оно подлинное, в отличие от множества других людей, отражающее действительное распределение сил, действительную их расстановку и противостояние. И все-таки, вероятно, не должен так приподнято над миром жить даже самый могучий человек.

И вот по роману видно, что это иссушило ему душу, особенно потому головное начало в нем всегда было сердечнее сильнее эмоционального.

Какая-то железная, ломающая воля и в этом его языкотворчестве, которое всегда мне казалось излишним и самоуверенным. Но в других его вещах оно чувствовалось на первых страницах и в более слабых местах, а потом, когда он увлекался и мы увлекались, то шел процесс взаимного понимания – он меньше к этому обращался, а мы меньше это замечали и тогда получалось то, что всегда и должно быть в настоящем искусстве, когда самая сложная форма отступает, стушевывается и становится незаметной.

А тут я так часто чувствовала как будто кровоточит от его железной воли язык, будто он в угоду себе, для своего удобства ломает и рвет его как большевики историю – "на что не простягало воронье смельство генерала Жилинского…", "столько снилось невероимного сразу…", "от морга глазом…", "видимость не лучшела", "полевая дорога кривуляла…" Все это нужно ему, удобно, кажется легко выразимым именно через эту форму. А у меня ощущение, что кромсает он – для своей выгоды и удобства – язык и силой и напором, властью своей заставляет его служить себе. И он служит, ничего не скажешь, – служит и выражает и его характер и нужный ему смысл.

Это было и раньше, но сейчас я это чувствую особенно отчетливо. Наверно, потому отчетливо, что в первый раз не взволновал меня по-настоящему смысл им написанного.

Наверно, главное для меня в том спокойствии необходимости войны, которое здесь составляет главное. Может быть, он идет от обратного во всем – большевики проповедовали пораженчество в этой войне, значит надо утверждать ее необходимость. Но ведь и это – не метод оценки истории, ведь это не обычное жизненное событие – это война – самое страшное, что бывает в жизни людей, ее нельзя так бесстрастно, как он, утверждать. И потом – это все-таки не дело для писателя утверждать войну, ведь и Толстой писал о необходимости войны только до момента изгнания врага из самой России, потом он перестал писать о ней – когда вступали в Париж, это его не интересовало.

А тут идет война на территории Пруссии, и русский писатель-гуманист, наследник как его называли при присуждении Нобелевской премии, традиций русской классической литературы, доказывает, что эти бои и эта война необходима и вполне естественна. Именно естественна, потому что пишет он о ней не как современный наш писатель Солженицын, а как кастовый военный тех лет, передовой военный, владеющий передовым для тех лет тактическим мастерством и утверждающим это мастерство в своем романе.

Его нельзя назвать монархическим романом, но все-таки он более монархичен, чем гуманистичен. При этом множество вещей он не считает нужным прояснять, это впервые в своем творчестве.

И в этом опять какая-то новая грань вселенского его честолюбия.

В романе он чуть-чуть (но очень немного) иронизирует над выведенным им немецким генералом Франсуа, который все время делает записи о себе, диктует тут же на поле боя свои мемуары сыну. Он пишет про Франсуа: "Каждый шаг свой и каждый конфликт необходимо было тут же объяснять истории и потомкам, вряд ли кто это выполнит за тебя, если не позаботишься".

А я, читая это, подумала, а это ведь и про себя самого он сказал тоже.

Что-то горько от этого, а может быть, я себя накрутила и добавилось от того, что он перестал звонить, спустил роман через посредника, собрал анкету через посредника… Не поблагодарил, не спросил, как будто он уже для меня недосягаем.

Ну что ж, если прибавилось от этого, то никогда не легло на впечатление от романа, я так хотела, так мечтала, чтобы он понравился.

Публикация подготовлена Е. Шиваровой, И. Галеевым и К. Львовым.


news1 news2